было полным-полно людей, разъезжающих на велосипедах; это был Геттинген, в котором когда-то жили братья Гримм. Я помню шорох велосипедных шин, скользящих в сумерках по мокрой брусчатке — что-то вроде шуршания шелковой ткани, — и треньканье звонков. День был солнечный, и мне пришлось побывать в самых разных местах в сопровождении крайне любезных и весьма приветливых людей, которые бросались немедленно исполнять малейшее пожелание, какое бы я ни высказал, их услужливость граничила с навязчивостью. Если я говорил, что хочу побывать в музее, они тотчас же принимались звонить но телефону, и вскоре в моем распоряжении оказывались рекламные проспекты, расписание работы музея и информация о том, как туда добраться. Утром они отвезли меня на лекцию в Университет, а потом, предлагая мне на выбор рестораны, где можно пообедать, не переставали беспокоиться о том, какую кухню я предпочту: итальянскую, китайскую или вегетарианскую. Когда же я сказал практически наобум, что мне хотелось бы что-нибудь итальянское, они из кожи вон лезли, стараясь выбрать ресторан получше. После обеда, когда меня одолевала сонливость, вызванная едой, и усталость, накопленная за время путешествия, меня доставили в библиотеку на встречу с читателями. Я читал главу из своей книги, затем переводчик читал ее по-немецки. Едва приступив к чтению, я приуныл, представив себе, сколько страниц мне предстоит озвучить, и мое же собственное сочинение вызвало у меня тоску и раздражение. Я отрывал взгляд от книги, чтобы сглотнуть слюну и перевести дыхание, и видел перед собой серьезные и внимательные лица людей, которые покорно слушали меня, не понимая ни слова, — а ведь за эту пытку они вдобавок еще и заплатили. Я стыдился того, что написал, и чувствовал вину за то, что эти люди, должно быть, испытывают скуку, и, чтобы побыстрее выйти из неловкой ситуации, читал скороговоркой и пропускал целые абзацы. Когда переводчик читал по-немецки, у меня закрывались глаза, но я старался сидеть прямо и внимательно слушать, будто что-то понимаю, и искал в уже ставших менее равнодушными лицах слушателей реакцию на то, что я когда-то написал на языке, нисколько не похожем на тот, которому они внимали. Я отмечал чью-то улыбку, чье-то выражение одобрения написанного мною, а я не знал, чего именно, и, когда все закончилось, почувствовал такое облегчение, что бурные аплодисменты меня уже не взволновали, хотя я улыбнулся и слегка поклонился с подчеркнутой — как принято у тех, кого чествуют, — скромностью. Какое это мучение — выслушивать панегирики, отвечать на вопросы людей, проявляющих столько интереса, что мне чуть ли не стало стыдно: ведь их внимание к словам, которые я был вынужден им говорить, меня почти не трогало. Это было все равно что идти по песку, увязая на каждом шагу, словно барахтаясь в нем, и единственное, чего мне хотелось, это выйти оттуда как можно скорее и избавиться от необходимости надписывать книги, а также отделаться от навязчивой услужливости организаторов, которые уже обдумывали дальнейшую программу и собирались приступить к ее осуществлению: поглядывали на часы, чтобы определить, сколько времени остается до закрытия музея, куда я хотел пойти, обсуждали, как быстрее и удобнее мне туда добраться, спрашивали меня, с собой ли у меня рекламные проспекты, — при этом кто-то из них смотрел по карте, нет ли поблизости от музея итальянского ресторана, куда они могли бы пригласить меня поужинать, так как уже считалось установленным, что я отдаю предпочтение итальянской кухне. Они пришли в замешательство, а я почувствовал себя ужасным невежей и преступником, когда объявил им, что предпочел бы отправиться в отель и поужинать прямо там. Правда, один из них все-таки вызвался туда позвонить с тем, чтобы ему прочитали меню, и я мог бы пока обдумать заказ, а также чтобы ему сообщили, когда ресторан открывается и когда прекращает работу, а в последнем случае, как заказать ужин в номер. Я ответил, почти умоляя их не беспокоиться, что мне не хочется есть и вполне хватило бы бутылки пива и пакетика жареного картофеля из мини-бара в номере, но тут же раскаялся, что заикнулся об этом, потому что кто-то тотчас же высказал сомнение, есть ли мини-бар в моем номере… Когда же, наконец, они предоставили меня самому себе, мне в это уже не верилось. А между тем они распрощались со мной на ступеньках гостиницы с такой сердечностью, какой я совершенно не заслуживал: они были со мной настолько обходительны — а я проклинал их про себя, чуть ли не до боли желая, чтобы поскорей наступил тот момент, когда я смогу растянуться на кровати и ничего не делать, и мне не надо будет ни с кем разговаривать и тыкаться носом в меню, написанное исключительно по-немецки; я скину ботинки, взобью подушку и буду лежать, уставившись в потолок, и наслаждаться одиночеством все те несколько часов, что у меня есть в запасе, и смогу побродить в одиночестве, где мне заблагорассудится, засунув руки в карманы, без всякой цели, и рядом со мной не будет никого, кто бы подавлял меня своей безжалостной любезностью.

Я ненадолго задремал в такой по-немецки уютной комнате, — она была крохотная, с балками на потолке, натертыми полами, совсем как на картинке в книжке сказок, — укрывшись легким и теплым пледом, каких нет больше нигде в мире, положив голову на большую и мягкую подушку, благоухавшую лавандой; однако мне не хотелось полностью отдаваться во власть сна: было еще рано, хотя и стемнело, и если бы я в тот момент заснул, то проснулся бы, уже окончательно, в два часа ночи и до утра промаялся бы без сна в гостиничном номере. Я спустился в вестибюль, предварительно убедившись, что никто из моих гостеприимных хозяев не дежурит поблизости, и, выйдя на улицу, также огляделся по сторонам — это напомнило мне шпионов из романов Джона ле Карре, которыми я зачитывался в юности: непримечательных мужчин в очках и пальто, которые идут по маленьким немецким городкам, время от времени оборачиваясь и заглядывая в зеркала стоящих у обочины машин, чтобы убедиться, что за ними по пятам не следуют агенты Штази. Воздух был туманный и влажный, тянуло запахом реки и мокрой листвы. Пока я шел, с меня постепенно спала усталость и сонливость, и я почувствовал прилив воодушевления, который обычно меня охватывает, стоит только выйти из отеля на улицу какого-нибудь иностранного города, и при этом нет никакого неотложного дела. Я весь обращаюсь в зрение, я — никто, и никто меня не знает; если же я здесь с тобой, то мы бродим в обнимку, с упоительной беззаботностью, которая возвращает нас в те дни, когда мы впервые оказались вместе: город, куда мы приехали, пока еще так нов и вселяет столько надежд — точно таким был и наш город, когда он был пронизан тем же светом первозданности, что и наша только-только начавшаяся жизнь влюбленных.

Отчетливо я помню немногое: мощеную улицу, островерхие крыши домов, крыши из шифера, деревянные балки, перечеркивающие фасады крест-накрест, небольшие окошки с притворенными деревянными ставнями, за которыми были видны освещенные комнаты, облицованные деревом и уставленные книгами. Помню вкрадчивый шепот велосипедов, шорох рассекаемого спицами воздуха в тишине улиц, свободных от машин, и шуршание шин, трущихся о мокрую брусчатку. Сначала я слышал у себя за спиной пронзительную трель звонка, а затем меня обгонял невозмутимый велосипедист, необязательно молодой, мужчина или женщина. Иногда это оказывалась дама с седыми волосами, в очках и старомодной шляпке или клерк в костюме цвета морской волны под накидкой от дождя. Я видел готические башни с позолоченными циферблатами часов и трамваи, которые пересекали улицу в таком же почти сверхъестественном безмолвии, как и велосипеды. На одном углу мое внимание привлекла ярко освещенная витрина кондитерской: оттуда вырывался наружу многоголосый оживленный шум, — впрочем, тоже приглушенный, словно и его обволакивал покой, царивший во всем городе, — слышался гул разговоров и звяканье чайных ложек и чашек, а в холодном воздухе особенно остро ощущался горячий аромат шоколада и кофе. Поскольку за время столь долгой прогулки я проголодался и порядком закоченел, то превозмог робость, которая обычно не позволяет мне войти куда-то одному, если там много народа; такое испанское малодушие у меня обостряется, стоит только оказаться за границей. Судя по всему, это была кондитерская начала века, сохранившаяся в первозданном виде: с гипсовыми украшениями и позолотой в стиле австро- венгерского барокко, с зеркалами в рамах из красного дерева и люстрами бального зала, с мраморными столиками и тонкими железными колоннами, окрашенными в белый цвет, с полыханием пурпура на капителях. Стояли подставки с простынями немецких газет, заполненных убористым шрифтом, — они тоже напоминали газеты начала века, по крайней мере, периода войны 1914 года. Наряд официанток представлял собой белый лиф с глубоким вырезом вместе с юбкой по старинной моде, косы были уложены вокруг головы короной или кренделями на висках. Светловолосые, круглолицые и розовощекие, они, слегка запыхавшись, проворно передвигались между столиками, за которыми было полно посетителей, на одной руке высоко проносили подносы, уставленные фарфоровыми заварочными чайничками и кувшинчиками с кофе или шоколадом и кусками тортов — огромных, роскошных тортов, сиявших в витринах в таком разнообразии, которое мне не приходилось видеть ни до ни после.

Я сидел в углу за крохотным столиком и, в ожидании чая и куска сырного торта с ежевикой — мне удалось сделать заказ, объяснившись жестами с официанткой, — коротал время, разглядывая лица окружающих. Я согрелся и наслаждался покоем, будучи избавленным от необходимости вникать в язык,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×