стал их показывать: мать, сестры, племянники. В некотором отношении он был все же приятнее Пароди; тот считал себя человеком воспитанным и светским, а на деле смахивал на разъезжего торговца или цирюльника. Локашо же был человек без претензий; с мрачной скромностью он признавал, что он прост и невежествен, и верил только в деньги, приобретенные тяжким трудом. Но под этим упрямым смирением скрывалось не меньшее тщеславие, чем у Пароди. Варини не скрывал своего презрения ни к Пароди, ни к Локашо. Он разговаривал с ними редко и всегда с оттенком легкой и мрачноватой насмешки. Напротив, Де Гасперис, совершенно непроницаемый, не обнаруживал никаких чувств, лишь отпускал короткие реплики или хмыкал, слушая своих приятелей молча и рассеянно. А ведь скорее он, а не Варини должен был с презрением и негодованием относиться к двум остальным, потому что они никогда не упускали случая приволокнуться за его женой. Ухаживания Пароди, очевидно, раздражали женщину больше всего. С веселым нахальством он брал ее за руку и что-то нашептывал ей на ухо; все его разговоры были пестрым набором избитых любезностей, двусмысленностей, неприличных намеков; всякий раз, когда он смотрел на эту красивую женщину, взгляд у него становился тяжелым и грубым, словно он касался ее руками. Локашо, то ли мало изощренный в светских делах, то ли из робости, ограничивался тем, что при всяком удобном случае старался подойти к ней поближе, словно для того, чтобы вдохнуть ее аромат. Он, казалось, восхищался болтовней Пароди и смотрел на него не без зависти и досады. Но неспособный противостоять этому каскаду острот и пошлостей, он тупо и упрямо хвастался своей карьерой и деньгами, и ясно было, что весь этот поединок происходит из-за жены Де Гаспериса. Трудно было представить себе положение более неприятное для нее, чем то, когда рядом с ней были эти двое: один — со своими далеко не безобидными шуточками, другой — с грубыми деревенскими уловками. В их обществе ее еще больше обычного терзал все тот же вечный стыд.

Гости всегда расходились очень поздно. В первый раз Туллио, усталый, видя, что уже за полночь, а игроки и не думают уходить, встал. Но женщина его удержала и сказала, краснея: «Останьтесь, а то мне придется одной дожидаться, пока они кончат…» Туллио, удивленный, не подумав, спросил ее, почему она не уйдет спать. Она снова покраснела и, указывая на широкий диван в конце комнаты, ответила, что, к сожалению, не может это сделать, вот ее постель; там она ляжет, когда уйдут гости. Эти слова, сказанные с досадой и стыдом, впервые прозвучали искренне среди всех общих фраз, которые она до сих пор говорила. С тех пор Туллио не уходил, пока игроки, отложив карты, не начинали рассчитываться. Иногда при этом вспыхивали жестокие и неприятные споры, которые задевали деликатную чувствительность женщины. Она избегала смотреть в их сторону и со светским безразличием старалась искусственно оживить вялую и сонную беседу. Потом, когда все четверо вставали, она тоже поднималась и шла прощаться с ними, томная, вся сияя улыбкой. Но в глазах ее при этом нередко таилось бешенство.

Почти месяц отношения между ней и Туллио оставались все теми же — в рамках светской и не очень близкой дружбы. Теперь уж сам Туллио, когда он, как ему казалось, лучше узнал Де Гасперис, не хотел объясниться ей в любви и легко завоевать победу, на что сначала рассчитывал. Видя, какая она гордая, но в то же время беззащитная и униженная, он стал почитать ее идеалом чистоты и считал достойной жалости; это пришлось ему по душе, потому что соответствовало праздным измышлениям, с помощью которых он убеждал себя, что он не таков, каков есть на самом деле. Ему казалось, что она недоступна для легкомысленных и наглых ухаживаний, как другие женщины; что обычная супружеская измена со всякими уловками не для нее; что такая, как она, должна войти в жизнь мужчины не тайно, а открыто и торжественно. Словом, он думал не столько о ласках, поцелуях и прочих нежностях, сколько о том, чтобы вырвать ее из рук ветреного мужа и его сомнительных приятелей, из этого убожества, из этих соблазнов, увезти ее отсюда, создать для нее новую жизнь — одним словом, спасти ее. Мысль о том, что ее нужно спасти, все чаще приходила в голову Туллио и еще больше разжигала его желание, которое было тем сильнее, что ему мучительно казалось, будто здесь угрожают ее чистоте. Но спасти от чего? Этого он сам толком не знал. Как водится, он представлял себе Де Гасперис подобной белому целомудренному цветку, брошенному в грязную лужу. И, как водится, грязной лужей была нужда, в которой, он видел, она бьется. Он должен подобрать цветок из грязи, должен беречь его и лелеять.

Эта мысль — спасти Де Гасперис — все больше овладевала Туллио. Но она скорей была похожа на приятный и несбыточный сон, чем на практический план, который надо привести в действие. В нем заговорило все, что могло восстать против скупости, все, что оставалось в его душе щедрого и смелого. Но он вовсе не желал, чтобы этот сон стал явью. И хотя Туллио не признавался себе в этом, он нашел именно то, чего искал столько лет: любовь чистую и достойную его лучших мечтаний, далекую и, быть может, недостижимую цель, благодаря чему он мог теперь без особых затрат заполнять свои пустые вечера. Заботливая мать, хороший стол, удобная квартира вместе с любовью к Де Гасперис делали его жизнь полнокровной. Теперь, благодаря этой неопределенной и мужественной мысли о спасении, у него было все и будущее казалось особенно многообещающим именно потому, что было сплошь подернуто неверной дымкой.

Но сны, и особенно сны великодушные, имеют одно опасное свойство: они вызывают порывы, нередко переворачивающие все вверх дном в душе людей, которые хотели бы удержать их в пределах невинной и бездеятельной фантазии. Обуреваемый мыслью спасти Де Гасперис от опасностей, которыми она, как ему казалось, окружена, он уже почти чувствовал себя ее спасителем. И однажды вечером, когда, не зная, о чем еще поговорить, он молча смотрел на женщину, она вдруг показалась ему красивее и печальнее обычного. Никогда еще эти белые, округлые, медлительные руки, эти тяжелые, крепкие груди, которые при каждом движении вздымались под шелковым платьем, эти сильные ноги не вызывали в нем такого желания, никогда печальное выражение красивого и гордого лица не казалось ему столь достойным жалости. Желание и сострадание, эти два чувства, которые он испытывал к ней с самого начала, слившись воедино, оказались в тот вечер сильней всегдашнего благоразумия. И вдруг, опьяненный, охваченный мгновенным порывом, он стал таким, каким всегда воображал себя: пылким и готовым на все ради любимой женщины. Голоса игроков у него за спиной стали вдруг невнятными и далекими, словно доносились из густого тумана. Камин, кресла и все остальное, что раньше, окружая эту женщину, как бы отделяло ее от него, словно было отметено прочь внезапным порывом ветра, и теперь она в сверкающем ореоле одиночества была к нему ближе, чем когда-либо. Туллио неожиданно наклонился и сжал ее руки.

— Я все, все понимаю, — пробормотал он и удивился своим словам, он был сам не свой. — Но почему вы терпите? Почему бы вам не уехать со мной?.. Я люблю вас… Мы будем жить вместе, далеко от всех этих людей…

С недоумением он увидел, что это предложение не удивило Де Гасперис, как будто его делали ей не в первый раз. Нисколько не смутившись, она сжала ему руки и мгновение молча смотрела на него серьезным и печальным взглядом, не лишенным, как ему по крайней мере показалось, нежности.

— Это невозможно, — сказала она наконец, качая головой. — Невозможно… Но все равно спасибо… Я вижу, что вы настоящий друг.

Ответ был решительный. Но самое удивительное, что, даже если бы это был отказ не бесповоротный, а мягкий, сулящий успех после новых настояний, у Туллио все равно не хватило бы духу повторить свое предложение. Едва он произнес эти благородные и опрометчивые слова, давний, закоренелый эгоизм сразу вызвал в нем неодолимый и низкий страх: а вдруг она согласится, вдруг возьмет и скажет просто: «Хорошо, уедем вместе… Я тоже тебя люблю и хочу с тобой жить». Этот страх открыл ему глаза на то, что он, если бы знал себя лучше, должен был понять с самого начала: этот план спасения женщины был для него всего только сном и в душе он твердо, хоть и бессознательно, желал, чтобы все так и осталось сном. С ним происходило то же самое, что с теми хвастунами, которые без конца говорят о войне и рвутся в бой. В известном смысле и они искренни, но неспособны перейти от слов к делу. Так что, когда действительно начинается война, их охватывает страх и они умоляют всех и каждого, чтобы их послали куда-нибудь в тыл. Точно так же и Туллио, обманутый своим тщеславием, предался этим мечтам о побеге и спасении женщины. Но теперь, видя, что по собственной вине он чуть не оказался вынужденным исполнить свои хвастливые обещания, которыми лишь забавлялся, он понял, что никогда не принимал их всерьез и дорого дал бы, чтобы вообще не говорить этого.

Страх его был так силен, что в тот миг, когда она сжимала ему руку и молча глядела на него, он решил совсем порвать с ней отношения, ставшие опасными, и больше сюда не приходить. Но потом, дома, обдумывая происшедшее, он вспомнил, как твердо и серьезно она отказалась, и это его успокоило. Он продолжал ходить к Де Гасперисам, стараясь, однако, не возобновлять разговора о том, что произошло в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×