Есть люди низкорослые, но ладно скроенные, их низкорослость сходит за изящество. Иное дело мой государь. Он был уродлив и нескладен – мир праху его! Словно из того количества плоти, что потребно для создания высокого, крупного человека, аллах слепил низкого, сплющив его сверху вниз. Мехмед-хан не мог обхватить руками живот; когда он сидел, ноги у него не доставали до пола, они качались и дергались при каждой столь частой у султана вспышке гнева или веселья. У этого человека одно настроение внезапно сменялось противоположным – мне казалось порой, что в крепко сбитом теле чересчур много крови, она словно билась в слишком тесном для нее сосуде, вызывая судороги, предвидеть которые никто не умел.
Уродливым – прости меня, всемогущий аллах! – было бы и лицо нашего повелителя, если бы оно не освещалось необыкновенно подвижным, острым и глубоким умом. Воистину человек, наделенный мудростью, не может выглядеть уродливым, не бывает так. И хотя создатель наградил нашего султана лицом, вытянутым в ширину больше, чем в длину, хотя его жирный подбородок складками ложился на грудь, хотя тонкий с горбинкой нос выглядел несоразмерным очень маленькому рту почти без верхней губы при толстой нижней, а глаза напоминали дырочки в простреленной мишени – при всем том лицо Мехмед-хана не было уродливо.
В то утро, распростертый на тигровых шкурах, откинув назад голову с редкой и, как проволока, колючей рыжей бородой, Мехмед-хан внушил мне трепет. Должно быть из-за того выражения, о котором я вам уже говорил.
Я взял его руку – мне все еще не хотелось верить наихудшему. Она была непомерно тяжела и шевельнулась вся, не сгибаясь. Я вдруг спохватился, что пробыл тут слишком долго. С трудом собрался с мыслями и с еще большим трудом пришел к решению.
– Юнус, – сказал я, выйдя из шатра и к ужасу своему увидев, что лагерь начал просыпаться. – Приведи носильщиков Мехмед-хана!
Они вскоре явились с позолоченными носилками султана. Я велел им войти в шатер, что-то несвязно пробормотав о болезни Мехмед-хана и о том, что боли усиливаются, когда он пытается спустить ноги. Когда я, стараясь придать себе ледяное спокойствие и решительность, приказал посадить Мехмед-хана в носилки, они переменились в лице.
Это было нелегко. Мехмед-хан и при жизни был тяжел, а мертвый он весил вдвое больше. С превеликими усилиями просунули мы его в дверцу – он противился, успев уже похолодеть. Мы положили его поперек носилок, кое-как прикрыли расшитым халатом и задернули занавески. Однако не совсем плотно. Я хотел, чтобы в щель проглядывала часть лица султана и одна рука.
При первых же шагах носильщиков рука стала мерно раскачиваться, так что издали казалось, будто Мехмед-хан приветствует свои войска.
Даже врагу не пожелал бы я очутиться на моем месте в то раннее утро 3 мая. Я ехал справа от носилок, время от времени наклоняясь к дверце, словно для того, чтобы что-то сообщить султану или выслушать его повеление; впереди ехали верхом секироносцы-караульные (я нарочно приказал ехать всем тем, кто, возможно, заподозрил обман), а позади – два отряда янычаров.
Опаснее всего было ехать по лагерю. Тут находились те, кто поднял бы мятеж, узнай они о смерти повелителя. Точно по горящим углям, продвигался я между шатрами. Тысячи шатров – казалось, им не будет конца. Но вот полотняный городок остался позади, в часе пути от нас белели минареты Юскюдара, а за ними, на другом берегу, выплывал из утренней дымки Стамбул.
«Аллах, поддержи меня в день сегодняшний!» – взывал я. После пережитого ужаса я обессиленно обмяк в седле. Но вдруг меня пронзила мысль: можно ли считать, что опасность миновала, когда истинная опасность впереди?
Вы можете на это возразить, что для первого советника султана, второй особы в империи, такой день всегда тяжек – день смены властителей. Вы правы, но лишь в известной мере, ибо у нас все это бывает по- особому и гораздо сложнее. Как правило, после смерти султана войска поднимают бунт; каждый, кто мечтал надеть халат визиря, раздает янычарам и церкви все свое состояние, чтобы расположить их, привлечь на свою сторону, не упустить этого дня междуцарствия.
Немногим нашим великим визирям удавалось уцелеть после такого дня, их можно пересчитать по пальцам. Как я ни подбадривал себя, мне не верилось, что я буду в их числе. Не надежда выжить – иные причины побуждали меня спешить в Стамбул. Я знал, что за те несколько часов, которыми я, нишанджи Мехмед-паша, располагал, в моей власти решить будущее империи. Точнее: сохранить и продолжить дело моего великого повелителя.
Не я один предвидел угрозу, о ней знали многие. Но я не мог рассчитывать, что кто-нибудь (кроме, простите, меня) не пожалеет собственной жизни, чтобы помешать почти неизбежному: возврату к временам, предшествовавшим царствованию Мехмед-хана.
Я уже говорил – наши священнослужители были ущемлены законами Мехмед-хана. Они воспользовались бы его смертью. И у них было на кого ставить. На законнейшем основании, даже не прибегая к насилию. Они опирались на старшего сына султана – шехзаде[4] Баязира.
Я рад тому, что история подтвердила мое мнение о Баязиде Втором, прежде я не осмеливался его высказывать. Впрочем, вам больше, чем мне, известно о Баязиде, я не был свидетелем его царствования. Но даже как шехзаде он, казалось мне, был не на месте. Не могу точно определить, отчего он вызывает во мне неприязнь, он прекрасно относился и ко мне, и к остальным столпам империи. Много говорилось и о его талантах – он слыл отличным, непревзойденным стрелком из лука, знатоком богословия и звездочетства.
А еще шла молва о том, что таланты шехзаде были на виду, даже выставлялись напоказ, тогда как другое – его пороки – держались в тайне. Но кто мог допустить, что у него есть пороки? В ту пору совсем юный, он имел одно огромное достоинство – самообладание. В отличие от своего отца он при посторонних никогда не проявлял гнева, не предавался плебейской веселости, у Баязида никогда нельзя было понять, что ему по душе, а что вызывает раздражение. Вот эта искусная увертливость и отвращала меня. Разумеется, не меня одного, хотя история видит во мне чуть ли не единственного его противника.
Я находил близорукими тех янычарских военачальников, мулл и кое-кого из отставленных визирей, кто преклонялся перед Баязидом. «Такой, как он, – думалось мне, – способен обмануть даже родную мать» (должен, кстати, напомнить, что и по сей день неизвестно, кто она, Баязид никогда не оказывал ей почестей, не произносил ее имени, а сам Мехмед-хан позабыл свои юношеские увлечения). Священнослужители, видимо, рассчитывали, что человек, причастный к божественным наукам и верный учению пророка, избавит их от унижения и нищеты, в которые они были ввергнуты Завоевателем. Именно эти надежды наводили меня на мысль, что благочестие Баязида, как и все прочее в нем, преднамеренное.
Свою оценку будущего нашего повелителя я составляю не сейчас, после того, как он стал достоянием