самих себя, а пока люди плохие, при любом строе будет плохо. Тетя Леля пожимала плечами: 'Ты идеалист!'

Очень они разные были, Костя и Леля, и все же глубоко любили друг друга. Мне это известно больше, чем кому-либо, потому что они просто замучили меня, гоняя с записками друг к другу.

Помню вечер осенью восемнадцатого года… Мы сидели в угловой комнате просторного одноэтажного дома Танаисовых.

Софья Кондратьевна, постаревшая, обрюзгшая, седая, в шелковом фиолетовом платье, сидела у раскрытого беккеровского рояля, но не играла, а так — пробежит иногда по клавишам. Она настороженно прислушивалась к спору сына с Лелей. Я прикорнула на стареньком диване рядом с тетей, и спать-то мне хотелось, и страсть как было любопытно наблюдать за всеми. Константин, в белой сорочке с отложным воротником «апаш», еще бледный после ранения, ходил, чуть прихрамывая, по ковру (бедро у него все гноилось).

Костя был очень хорош собой: русый, черноглазый, со смелым разлетом темных бровей на высоком выпуклом лбу.

В тот вечер, впрочем, он выглядел неважно, уж очень расстроился днем. В городе была объявлена регистрация бывших офицеров, и Костя боялся.

— Ведь я только случайно не сделался жертвой солдатского самосуда, рассказывал он, по привычке чуть морщась. — Октябрьская революция застала меня в госпитале. Товарищи по полку рассказывали, как с них срывали погоны.

— А они бы предложили свой опыт и знания большевикам, вот как генерал Бонч-Бруевич, никто бы им и слова плохого не сказал, — запальчиво воскликнула Леля. — Я от брата знаю, что многих царских офицеров принимали в Красную гвардию на честное слово. И те верно служили народу.

— Только не в провинции, — махнул рукой Костя, — здесь опасно нос высунуть из дома, того и гляди, тебя прикончат. А за что? Меня-то за что? И он продолжал удрученно: — Не думай, что я за царя или за Временное правительство. Нет. Правящие классы России допустили по отношению к народу слишком много жестокого и несправедливого, за что они теперь и расплачиваются. Но я думаю, что вряд ли будет лучше, когда шагнут из грязи да в князи. Купец сменил дворянина, стало еще хуже.

— Мы делаем революцию не для того, чтобы кто-то там шагал из грязи в князи, а для того, чтобы князей не было, — твердо отчеканила девушка. Никакие вельможи народу не нужны. Неужели так трудно запомнить эту истину? Народ есть единственный создатель всех ценностей, так ему и быть хозяином на земле. Так все просто!..

— Тебе все кажется таким простым? — удивился Костя и даже остановился.

— А ты все непомерно усложняешь.

— Не знаю… Не знаю, за кем идти, за кого биться, но не может мужчина в такие дни сидеть дома.

— Ты еще болен, — поспешно вставила Софья Кондратьевна. Леля зябко куталась в пуховый платок.

Обычно их споры кончались тем, что тетя Леля хватала меня за руку и уходила, не прощаясь. Но в тот вечер им не спорилось, грустно было, надвигалась разлука… Костя попросил ее спеть. Леля неохотно, но послушалась. Она сама себе аккомпанировала. Софья Кондратьевна торопливо уступила ей место. Сначала Леля пела несколько вяло, но потом разошлась и стала петь, как только она это умела — с душевной проникновенностью и задором. Спела несколько романсов Глинки, народные русские и цыганские песни. Спела и любимую Костину 'Ты все грустишь у ниши голубой'.

Я посмотрела на Константина. Он сидел в старинном низком кожаном кресле возле окна, плотно завешенного тяжелой пыльной шторой. Глаза он закрыл рукой, будто от света, но мне показалось — в них сверкнули слезы.

И вдруг Леля, круто изменив аккомпанемент, запела громко и торжествующе:

Смело, товарищи, в ногу, Духом окрепнем в борьбе. В царство свободы дорогу Грудью проложим себе.

Леля исполняла эту песню как гимн — с радостной и гордой торжественностью. В комнату, полную старых вещей, словно буйный ветер ворвался, словно все окна и двери настежь.

Леля пропела до конца и встала, выпрямившись, разрумянившаяся, блестя глазами, грудь ее высоко поднималась, словно она на бой кого-то вызывала. Костя молча смотрел на нее, глаза их встретились, он первым отвел взгляд.

Это был последний вечер, который мы провели с Костей.

На другой день он исчез из города. Тетя Леля не хотела больше и говорить о нем. Но Софью Кондратьевну она все же изредка навещала. Помогала одинокой старухе, чем могла.

И вот теперь не кто иной, как Костя Танаисов, стоял перед дверьми в форме деникинского офицера. Я всегда любила Костю, хотя он часто дразнил меня, наделяя всякими непонятными прозвищами, вроде 'великий философ', 'маленький стоик' и тому подобное.

Меня потянуло прижаться к нему, как к родному, но вражеский мундир, особенно погоны, пугали и отталкивали.

— Вы… у белых, — запинаясь, пролепетала я и отвернулась.

— О боже, дети и те занимаются политикой! Ты-то что понимаешь? Где Леля? — нетерпеливо перебил он сам себя.

— Тетя Леля дома, но мама больна тифом, к нам никто не ходит, боятся заразиться.

Не дослушав, он бросился в дом, а я опять вышла за ворота. Любопытно было, вроде наш городок стал уже не тот, а какой-то совсем иной, незнакомый. Шемякин еще не ушел, он шептался с фельдфебелем, рябым и усатым, в мокрой от пота фуражке. Мне показалось, что они несколько раз взглянули на нашу квартиру. Затем они пошли, и до меня донесся голос Шемякина, словно смазанный жиром.

— Наследника-то теперь к лику святых причислят, а?

— Погоди, дай вот большевиков прикончим, — пробасил снисходительно фельдфебель.

Я постояла у калитки и побрела домой…

Лика с Вовкой спали, обнявшись, на Лелиной кровати одетые, видно, уснули невзначай.

Тетя Леля, в простом домашнем платье горошком, стоя у стола, плакала, а Костя сидел рядом, понурив голову. Оба не посмотрели в мою сторону: не до меня им было, и я смущенно юркнула в спальню. Несмотря на раскрытое окно, в комнате было душно и пахло лекарствами. Мокрое скомканное полотенце валялось на полу. Я подняла его и, намочив в полоскательнице, стоявшей на письменном столе, положила маме на пылающий лоб. Полотенце сразу нагрелось, я снова намочила его. Мама тяжело дышала, вся раскинулась.

Хотя я была еще мала, но уже многое понимала, я знала, отчего плачет тетя Леля.

Она любила Костю, и ей было горько, что любимый человек стал ее врагом, и надо бы выгнать его, а она не может.

— Совершенно я им чужой, — донесся до меня голос Кости, — и они чувствуют это. Так и говорят: от Танаисова большевизмом попахивает. А какой я большевик? То, что они называют этим именем, — самая элементарная человечность.

— Большевизм — это и есть человечность, — горячо сказала Леля, и голос ее так и зазвенел: — Слушай меня, Костя, ты все равно уйдешь от них, ведь я тебя знаю. Я же заранее предвидела, что тебе там будет нестерпимо. Но плохо, что ты мешаешь все в одну кучу. Какие-то матросы били зеркала в вагонах первого класса, где-то солдаты побросали из окон кадетов, и ты говоришь: у вас тоже жестокость. Но ведь это побочный продукт революции, ее шлак. Ты пойми: у народа накипело на сердце. Сколько обид, унижений! Но скоро все войдет в норму, уже ведь входит-дисциплина! Костя, милый, какая жизнь будет, когда народ возьмет власть в свои руки!.. Свобода! Понимаешь, человек наконец вздохнет полной грудью.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×