Но Юрий придумал, как выйти из положения. Он приготовил магнитофон, решив, что запишет весь разговор с клиентом на пленку, а потом, когда мысли перестанут беспробудно спать, прослушает все и все поймет.
Ровно в двенадцать в дверь позвонили.
Юрий открыл и замер. Поначалу ему показалось, что, вместо того чтобы распахнуть дверь, он включил телевизор. Лицо человека, который стоял на лестничной площадке, было до неприличия знакомо, знаменито, известно. Это был кинорежиссер, мелькавший по всем каналам в разнообразных программах о кино. Его наверняка можно было бы назвать классиком кино, если бы Юрий видел хотя бы один фильм Локтева. А так, скорее, это был классик разговоров о кино. Что в нашей стране, очевидно, уже одно и то же.
– Господин Гордеев? – осведомился классик.
– Да. А вы Вадим Викторович? – сделал вид Юрий, что гостя не узнал, что вообще телевизор не смотрит.
– Можно просто Вадим.
– Можно просто Юрий, – ответил любезностью на любезность Гордеев. – Проходите.
Локтев выдвинул вперед свой атташе-кейс и вошел в квартиру, словно ледоход.
Они устроились в гостиной, которая была по совместительству спальней и кабинетом. У Гордеева, собственно, была однокомнатная квартира. Да, это не очень похоже на быт адвокатов, но Гордеев и не был похож на людей этой уважаемой и очень прибыльной профессии.
Локтев устроился в кресле, а Гордеев, незаметно включив магнитофон, сел напротив и подпер щеку кулаком.
– Слушаю вас.
Локтев открыл кейс и достал оттуда бумаги.
Этого еще не хватало. Разбираться сейчас в бумагах у Гордеева не было ни сил, ни желания.
– Вы могли бы рассказать мне своими словами, – попросил он, – а документы я посмотрю потом.
– А это не документы, – улыбнулся Локтев.
Он передал Гордееву бумаги, которые оказались фотографиями.
– Что это? – спросил Гордеев, удивленно рассматривая фотографии, на которых знаменитые актеры были в каких-то странных костюмах.
– Это – кино, – сказал Локтев. – Так сказать, рабочие моменты.
– Кино?
– Да. «Отелло», с вашего позволения.
– «Отелло»?
– Ага, Вильяма, нашего, Шекспира, – процитировал известную комедию Локтев.
– Интересно, – сказал Гордеев, чтобы хоть что-то сказать.
– Вот об этой картине и речь.
– Да-да, – сказал Юрий, откладывая фотографии и снова подпирая ладошкой щеку.
– Я режиссер-постановщик картины. А материал, то есть отснятую пленку, продюсеры мне не отдают.
– Мгм.
– Вот я и хочу восстановить справедливость.
– Ясно.
Гордеев перестал подпирать рукой щеку, потому что понял, что сейчас просто уснет.
– Собственно, это и все, – сказала Локтев, укладывая в кейс фотографии. – Все документы – договора, контракты, соглашения – я отксерил, оставляю вам. – С этими словами он вынул из кейса другие бумаги и положил перед Гордеевым на стол. – Вы почитайте. Там, кажется, есть зацепочки.
– Отлично.
– А по поводу гонорара... Десять процентов от суммы вас устроят?
– М-м-м, – неопределенно промычал Юрий, не справляясь с потоком информации.
– Фильм стоил десять миллионов долларов, – пояснил режиссер.
– Э-э...
– Ну хорошо, пятнадцать, но это предел.
– А-а...
– Семнадцать, – рубанул воздух режиссер. – Двадцать процентов аванса и остальное по завершении дела. – Он снова полез в кейс и выложил на стол довольно внушительную пачку долларов.
Гордеев уронил голову. Случайно, но этот жест был воспринят режиссером как полное согласие.
Он тут же извлек из кейса новую бумагу и подвинул к Гордееву. Это был договор.
– Тогда подпишите.
О, если бы это было возможно!
Гордеев тоскливо посмотрел на Локтева, а тот улыбнулся, снова нырнул рукой в свой кейс и достал бутылку.
– Это спирт, – сказал он. – Помните, как учил лечиться Воланд?
Через десять минут договор был подписан.
И вообще жизнь стала налаживаться.
Глава 3
...Он плачет как маленький ребенок, которого отшлепали. Громко, со слезами, со страхом и с надеждой оглядываясь по сторонам.
А я не плакал. Потому что если плакать, то они сразу увидят, заметят тебя и тоже начнут обижать.
А этот все продолжает плакать. Двое держат его за руки, двое за ноги, а один... Это больно, это очень больно, я знаю. Меня самого так таскали на двор три дня и в очередь по пять человек... по пять этих... ну внешне они похожи на людей, даже очень. Даже, наверное, они люди и есть. Но я не плакал, честно, совсем не плакал...
Я сижу в самом темном углу моей темницы, моей крепости, и стараюсь не обращать внимания. Стараюсь не видеть и не слышать. Потому что этого нельзя видеть, нельзя слышать, нельзя знать. Потому что это не происходит на самом деле. Просто этот мир дал какой-то сбой, разладился на какое-то время, Бог перестал следить за нами и отошел куда-то по своим делам. И все, как маленькие дети, принялись шалить. Оделись в какие-то страшные костюмы, стали играть в злых разбойников, хватать то, что не положено, делать то, что запрещено, бегать, где нельзя. Но это ничего, это пусть. Вот скоро Бог вернется и все опять станет на свои места. А пока главное – перетерпеть, не играть с ними в их игры. Потому что это нельзя, потому что за это обязательно накажут. И того, который ходит за дверью и смеется, накажут, и тех, которые держат за руки Женьку, и тех, которые его за ноги держат. Ему же больно, неужели они не слышат? А разве мама не учила, что никому никогда нельзя делать больно? Вот за это и накажут...
Кажется, перестал плакать. Вот сейчас его приведут сюда. Главное – не попасть под кинжал яркого солнечного света, который полоснет по полу, когда откроют дверь. Если попадешь – больно стеганут стальным тросом и будет потом долго болеть. У меня до сих пор болит нога. Вот тут, вот синий рубец. Это еще он заживает, а пару дней назад... Они всегда хлещут, если попадешь под луч солнца.
Гремит замок снаружи. Я быстро прыгаю в самый угол и прячусь за кучей соломы. Вот по стене полоснуло светом, вот он глухо упал на пол, и вот громыхнула щеколда снаружи. Теперь можно тихонько выбираться. Немножко полежать не шевелясь и тихонько выбираться...
– Суки, мрази, всех порву... Порву всех, мрази... Суки, с-суки...
Женька тихо лежит на полу, скрючившись, как будто он еще в маме, и скулит. Когда нам плохо, мы всегда вот так вот подожмем коленки и притворяемся, будто нас еще нет здесь. Как будто это все начнется только потом...
– Поесть не принес? – Я наконец выбираюсь из соломы.
Нас не кормили уже три дня. А может, тридцать. Тут у времени нет счета. Потому что Бог ушел и забрал время с собой.
Женька натягивает штаны и, всхлипывая, застегивается. Старается не смотреть. Ему стыдно. А я вот считаю, что этого нечего стыдиться. Стыдиться сейчас вообще незачем. Бог ведь ушел, – значит, можно не стыдиться. Главное сейчас – выжить. А уж потом, когда Он вернется...