Мы распрощались дружески, тем более что он успел познакомить меня со своими невероятными обстоятельствами, что вызвало во мне к нему даже симпатию.

Представь себе безвестного обедневшего дворянина, у которого, как это всегда бывает, множество детей и больная жена. Связей нет. Служба не получилась. Господский дом – изба. Две лошади, коровенка да три человека в собственности. Родственников никого, кроме бездетной тетки, родной сестры его матери тоже из рода Киселевых. Тетка богата, живет в собственном доме в Петербурге, племянника знать не желает. А он гордый. Сам свою землю пашет, сам сеет, сам убирает… И вот уже приближается старость, а средств нет, и детей пристроить не удается. В один прекрасный день умирает суровая тетка, и из завещания выясняется, что он стал обладателем двухсот тысяч! Почему так получилось, понять не мог и немного обезумел. Слава богу, что был он не мот, цену деньгам знал и на пустяки не потратил. До меня доходили слухи, что он процветает. Дай ему бог всяческих удач. Пряхин…

7. Гобой из старинного шалмея или из восточной зурны. Облагорожен веками, склеен из тукового дерева с двумя тростниковыми чуткими язычками. В нем заключена камышовая трость, проходя сквозь которую воздух приобретает силу и выразительность. Одинокий гобой – не воин, звук этого одиночки даже неприятен. Гобои хороши в компании себе подобных, в хоре собратьев. Тогда их вскрик пронзает сердце счастливой болью и мысли одна другой слаще посещают вас, хотя какая-то безнадежность все-таки горчит в этой сладости и усугубляет необъяснимое беспокойство.

8. Фагот длинен, как посох странника, и изогнут подобно курительной трубке. Звук низкий, непререкаемый, по-стариковски гнусоватый. О чем он бормочет, сказать трудно. Неудовольствие и даже отвращение слышатся в нем. Он все прошел и все повидал. Крикуны, которыми он окружен в оркестре, пока еще переполненные самодовольством, раздражают его и унижают. Он знает, что все завершается: империи гибнут, благородные порывы угасают, ослепительные надежды превращаются в фарс, великие замыслы – в кучу навоза; от царей остаются гробницы, победителя ждет возмездие… Пусть гении побед, восседающие за коим столом, услышат этот звук, и пусть бледность покроет их закаленные лица…

Толстяк Лобанов, мой сосед, явился под вечер с выпученными глазами.

– Я знаю, что вы преклоняетесь перед Бонапартом, – сказал он задыхаясь, – он для вас гений и прочая чертовщина… Для меня же он враг, узурпатор, возмутитель наших устоев. Он топчет нашу святую землю и сеет смерть… и бунт!

– Позвольте, сударь вы мой, – сказал я, не желая с ним единоборствовать, – война протекает в соответствии с достижениями в батальном искусстве. Взятие Смоленска – совершенство…

– А мне-то что за дело до военных совершенств! – крикнул он и заплакал и смуглым кулаком смахнул слезу. – Он посулил моим людям вольную, они открыто говорят об этом… Это что?… Мы уезжаем в Кострому, куда? Зачем?… Я просил в губернии взвод улан, по крайней мере, для защиты, для ограждения… они там смеются: какой, мол, взвод улан… Какой?! – крикнул он. – А знаете, как у моей свойственницы под Витебском, едва она уехала, как у нее все понесли из дому? Кто? Ее же люди. Все понесли, все… Тут набежали и наши солдатики, может быть, и те самые уланы, и вместе, всем миром понесли ложки, вилки, зеркала, кресла, фарфор и фраки… Фраки-то им зачем? Не ваш ли гений в том повинен? – Он вновь заплакал. – А уж потом пришли французы, в пустом прекрасном ампирном доме переспали на соломе, насрали по углам и отправились дальше по всем правилам батального, как вы говорите…

– Милостивый государь, – сказал я утешительно, – а помните в Ломбардии райскую долину и майскую голубизну на свежих виноградных листочках?

– Ах, да помню, помню, – всхлипнул он.

– Какой вы были молодой и статный, и как украшал вашу голову лейб-гвардейский нимб! (Он вспыхнул, как дитя, и лицо его стало вдохновенным и даже прекрасным.) И как мы с вами, одуревшие от италианского солнца, краснокожие и непреклонные, гнали французов по виноградникам италианцев, чтобы воротить австрийцам их владения! Вот была охота! (Он вскинул голову и скромно улыбнулся.) Теперь же, милостивый государь, почему бы не поверить, что возмездие настигло нас среди наших нив и пашен?

Он вскочил. Лицо его пылало. Прежний нимб возник вокруг чела. Он принялся вышагивать по комнате тяжелой гренадерской поступью, и половицы заскрипели, как под пятою завоевателя.

– По италианским виноградникам, по италианским виноградникам, – пробубнил он и вдруг умолк.

Стояла тишина. В раскрытые окна видна была августовская звезда над черным парком. Где-то недалече уже шагал нынешний злодей в глянцевых ботфортах и маленькой пухлой ручкой указывал на Москву. И в этот миг ты, Ти-тус, вздрогнул бы, мой дорогой, услыхав, как отставной майор Лобанов спросил высокомерным шепотом:

– Возмездие? То есть вы имеете в виду рок?… Да господь с ними, пусть они идут, пусть, пусть… Но фраки-то при чем? Пусть вражеские войска, понукаемые своим роком, вытаптывают чужие поля, покуда им не придется терпеть уже от чужого рока… Но фраки-то при чем? Зачем мужикам фраки-с? Фарфор я еще понимаю, но фраки-с… Или там зеркала, чтобы глядеть на свои рожи, или там шторы, или там кадушка с лимонным деревом, но фраки?… Они и меня убьют, и членов моего семейства, и француза-гувернера, потому что он француз и потому что французы – протестанты… Да, да, зря смеетесь (хотя я вовсе и не думал смеяться, а, напротив, глядел на него с ужасом, ибо этот добрый дуралей совсем ополоумел от собственного красноречия)… Они сначала отдадут французам мой хлеб и пустят меня по миру, а после наденут фраки, возьмут вилы и воткнут Бонапарту в брюхо…

(Я застрелил на дуэли прапорщика Скобцова, но мир не переменился. И хотя я понимаю, что это не средство, с помощью которого можно улучшить человечество, однако оскорбителя прощать нельзя, оскорбителя нельзя отпускать с миром. Уж тут либо он меня в круглое лицо, либо я его – в квадратное.)

9. Кларнет. Одинокий кларнет предназначается для похорон. Так было. Его гренадиловое или эбеновое тело, черное, вытянутое, строгое, напоминало о неминуемом завершении земного пути, его низкий голос, подобный плачу, внушал мысль о том, что если даже пьедестал, на который при жизни был возведен покойный, выше его заслуг, то кончина все поставила на свои места и выравня-ла несоответствия. Дитя древнего шалюмо (chalumeau), доведенное до нынешнего вида нюрнбергским мастером Деннером, попав в толпу прочих музыкальных инструментов, внезапно изменило свое предназначение. Не о вечной разлуке, доносясь из оркестра, поет его низкий медовый голос, а о вечном пребывании в нашем сердце; не о прощании, а о прощении. Простит ли мне господь задуманную мною дерзость? Но, клянусь, голос кларнета в хоре и помянет, и восславит, и все в равной мере, поровну.

…В конце июля в доме Осиповых при большом стечении гостей, почти случайно, знакомых друг другу отдаленно, мой Федька, которого я взял с собой, играл на английском рожке сочинение какого-то древнего веронца, которое Федька сам переложил для рожка; играл под аккомпанемент клавесина, и гости внимали этому дуэту еще со спокойствием мирных времен: рассеянно, добродушно, с прохладцей, излишне не зажигаясь, поглядывая друг на друга, думая о своем. Там, в креслах вишневого бархата, две дамы в старомодных туалетах притворялись погруженными в мелодию, помахивая веерами; там, у растворенного окна, пытаясь укрыться за прозрачным тюлем, господин в зеленом камзоле подавал легкомысленные сигналы смуглой барышне в розовом платье; там три старухи в екатерининских чепцах кивали с дивана в такт рожку; там группа еще совсем юных армейских офицеров толклась испуганно в углу, не зная, что делать с длинными руками; там стайка угловатых девиц напряглась, словно изготовилась к стремительному бегству… Я стоял у самой двери, опираясь на ореховую палку, отказавшись от предложенного кресла. С высоты своего роста я все хорошо видел. Все было как всегда, и все-таки что-то казалось странным, а что, догадаться я не мог.

Незнакомый старый господин, стоявший рядом со мной, вдруг шепнул мне:

– Все притворяются меломанами. Делают вид…

Многочисленные морщины на его лице изобразили отвращение. В выцветших глазах плавала тоска. Он так взглянул на меня, словно нуждался в помощи. Я видел его впервые. Наконец Федька завершил свой opus и смиренно удалился из залы. Я услыхал комплименты в свой адрес. Все зашевелились, веера замелькали пуще, вспыхнули откровенные улыбки, разнесся гул воскресших голосов. Все ожило, зарозовело. Слуги бесшумно меняли свечи. Я глянул на старика. Он вздохнул и решительно направился к клавесину, сел и протянул руки. Едва раздались первые аккорды, как все гости застыли с привычной неохотой. Старик играл. Я было подумал, что пора ехать домой, но прислушался. Черт его знает, что он там такое играл, но по всему видно было, что большой искусник. Пьеса была незнакомая, и сидел старик как-то необычно, отворотив лицо от клавиатуры, словно музыка тоже вызывала в нем неприязнь. Постепенно все замерли и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×