— Борис — скотина, — проговорила она. — Он дурак и пропойца.

Я безотчетно чувствовал, что не в Борисе дело. Ей давно уже пора было привыкнуть к тому, что все ее красавцы рано или поздно превращались в скотов, — ее почему-то всегда влекло именно к таким мужчинам.

— До сих пор ты без особого труда преодолевала подобные трудности, Констанс, — сказал я как можно мягче.

Страшно побледнев, она гневно повернулась ко мне.

— Я их ни в грош не ставила! И всех водила за нос — кроме одного.

— Кого же это?

— Ты его не знаешь. Он убит на войне.

Я снова почувствовал, что это ложь. Возможно, я был несправедлив к ней, но я даже представить себе не мог, чтобы Констанс носила по ком-то траур в своем сердце.

— Дорогая моя, всех нас поубивали на войне. А после перемирия мы восстали из мертвых и вознеслись на небеса. Плюнь на все, — произнес я с беззаботным видом.

— Он был вроде тебя, — сказала она вдруг. — И тоже некрасивый.

Эти слова меня поразили — они звучали искренне. Однако я верил, что мы с Констанс слишком хорошие друзья, чтобы она стала меня соблазнять. Зачем ей меня губить? Я был так удивлен, что не мог вымолвить ни слова.

Она встала, подошла к камину, оперлась о мраморную доску локтями, переплела пальцы, положила на них подбородок и принялась в трагическом раздумье созерцать в зеркале свое отражение. Эта ее привычка была мне знакома. Я видел в зеркале ее бледное лицо и огромные глаза, — она глядела на себя с мрачным удовлетворением. Казалось, она разыгрывала сама перед собой сцену из пьесы Пинеро,[2] и это меня раздражало. Может быть, она ждала, что я стану успокаивать ее, клясться ей в любви? Я умышленно повернулся к ней спиной и налил себе вина.

— Почему ты ничего не скажешь? — бросила она через плечо, все еще не снимая локтей с камина.

— Потому что мне нечего сказать, — сердито ответил я. — Ты меня извини, но я просто тебя не понимаю.

Она вновь трагически полюбовалась собой в зеркале, потом отвернулась.

— Жизнь — это ад, Боб. Я не спала три ночи и с ужасом думаю о том, что мне предстоит еще одна. А знаешь, Рене вчера покончил с собой.

— Не может быть! — воскликнул я пораженный. — Неужели это правда?

— Сегодня утром я получила от него письмо, восхитительное письмо, похожее на стихи Рембо, в котором он написал, что собирается это сделать. А к концу дня пришла телеграмма от Соланж, — она извещает о его смерти. Я должна была предвидеть, что он замышляет это, на душе у меня так тяжко и грустно! Тебе не кажется, что этим он хотел указать мне выход из положения?

Этот неожиданный приступ ложной чувствительности удивил меня. Ведь если бы она в самом деле была привязана к Рене, то легко могла бы доказать это. Зачем, например, она тешила его тщеславие и жадность французского буржуа, вскружив ему голову и втянув его в свою сумасбродную, полную скитаний жизнь, а когда появился Борис, безжалостно оттолкнула от себя, не пощадив ни его тщеславия, ни жадности. Обо всем этом я не сказал ни слова, но раздражение, переполнявшее меня, все же прорвалось наружу, и я не удержался от грубости.

— Вот что, Констанс, я не очень-то сочувствую этим эротическим самоубийствам, особенно когда к ним примешивается бездарное подражание Рембо. Все это слишком далеко от настоящей жизни, чтобы волновать меня. Если такие люди накладывают на себя руки, как знать, быть может, это лучший выход и для некоторых других. Но Рене, во всяком случае, был никудышным человеком.

— Ты прав, — задумчиво произнесла она. — А все-таки он был небесным созданием. Если бы я только знала, что он так страдает!

Я едва удержался, чтобы не уколоть ее: «А должна бы знать, раз все это вышло из-за тебя». Но вместо этого я зачем-то начал читать ей наставления.

— Ты должна взять себя в руки, Констанс. Так дальше не может продолжаться. Ведь это позор на весь мир. Не могу сказать, что я очень жалею Рене, — он был всего-навсего жалкий альфонс. Но он умер, тут уж ничего не поделаешь. А ты, я вижу, порвала с Борисом. Почему бы тебе не уехать куда-нибудь? Поезжай в Пекин или в Нью-Йорк. Все эти разговоры о наркотиках и самоубийстве одна только мерз…

Она засмеялась, и я осекся. Что поделаешь! Я говорил с ней как с другом, а она взяла и рассмеялась как леди. И в самом деле у нее был вид оскорбленной леди.

Вдруг она заговорила самым дружелюбным тоном:

— Пойдем-ка лучше да выпьем, пока не закрылись бары, а потом где-нибудь потанцуем. Сегодня мне не заснуть, и ты должен меня развлечь. Ты ведь знаешь, как я ненавижу одиночество.

Еще бы не знать! Это была одна из роковых черт ее характера. Я подозревал, что весь трагизм ее самолюбования и разговоров о самоубийстве, наркотиках и тому подобном сводился к страху перед тем, что ей придется провести вечер в одиночестве. Я уже открыл было рот, чтобы ответить ей, как вдруг раздался резкий и долгий звонок. Открыв дверь, я к величайшему своему удивлению увидел изрядно пьяного Бориса.

— Хелло! — приветствовал он меня. — Констанс тут? Кажется, я немного опоздал.

— Откуда вы взяли, что она здесь? — осторожно спросил я, опасаясь, что, если они встретятся, будет скандал.

— Она сказала, что, вероятно, зайдет сюда. Разве ее еще нет? Она ведь всегда так пунктуальна.

От этого можно было с ума сойти — ведь я уже не сомневался, что с Борисом все кончено. Я почувствовал, что еще немного, и я не выдержу.

— Она здесь, — сказал я. — Заходите и, ради бога, уведите ее. Все вы мне до смерти надоели.

Гармоничные характеры редко встречаются в природе. Французская комедия XVII века — это условность, противоречащая всей мемуарной литературе того времени; вот почему мы, становясь старше, предпочитаем Мольеру Сен-Симона. Условность этикета несравненно строже в трактирах, нежели в салонах, где носят вечерние туалеты. Однако даже на солнечной стороне великого водораздела вечерних туалетов есть множество условностей поведения и еще больше условностей манер, — ведь то и другое необходимо, если учесть, что на свете бездна идиотов. Возможно, одна из причин, по которой Констанс казалась такой сумасбродной, крылась в том, что, надевая вечернее платье, она обычно не думала о соответствующих манерах, кроме разве тех редких случаев, когда роль светской дамы входила в ее планы. Однако я не могу отделаться от мысли, что она злоупотребляла условностями богемы — сумасбродством и непоследовательностью. Тем, кому недостает здравого смысла, опасно воспринимать литературу и искусство слишком всерьез. Лотреамон[3] и Достоевский, Джойс и Брынкуш,[4] «Дада»[5] и джаз — какую адскую смесь готовила она из них! И какое после этой смеси бывало мучительное похмелье! Несомненно, что для представителей высших классов образование просто гибельно. Образование, полученное Констанс, не соответствовало ее месту в жизни. Скромные гвардейцы и воспитанники Итонского колледжа, с которыми ей приходилось общаться, уже не удовлетворяли ее, и она, спотыкаясь на каждом шагу, начала карабкаться к свету.

Торжественный праздник муз превратился для нее в «безумное чаепитие»,[6] и она не желала прислушиваться к предостерегающим крикам: «Нет места! Нет места!»

Нелепая сцена у меня на квартире, о которой я только что рассказал, была далеко не единственной. Сначала эти виртуозные проявления ее темперамента сбивали меня с толку, но со временем я понял, что они не имеют ничего общего с действительностью. Это был как бы сеанс волшебного фонаря, попытка с помощью театральных образов оживить саму жизнь, которая сама по себе казалась ей слишком безыскусственным спектаклем. Не имея ни цели, ни норм поведения, ни особых достоинств, ни подлинной культуры, ни чувства личной или коллективной ответственности, Констанс захотела приобрести вес в обществе. К несчастью, общество она выбрала неудачно. Вам не убедить химика-аналитика

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×