— Как же я могу такое подписать? Вот перед вами мои документы, откуда они взялись?
Им нужна была какая-то формальная причина для ареста. И они прицепились к тому, что в моих водительских правах, которые были выданы в Ингушетии, не совпадает со справкой из ГАИ одна цифра, якобы все эти дни прокуратура это проверяла. Они оформили бумагу, что я задержан 25 января по указу президента о бродяжничестве и попрошайничестве.
Я сказал Бирюкову про своих сокамерников, про Романа Ашурова:
— Что же вы держите старика-заложника? Во-первых, вы можете получить у него оперативные данные на Бараева. К тому же это старый, измученный человек, зачем его бросили в тюрьму?
На следующий день Романа отпустили. Он вернулся в камеру и сказал, что прокурор Титов велел ему благодарить Бабицкого за заступничество. Через месяц или полтора после освобождения Роман уехал в Израиль к дочери.
Вскоре освободили и Игоря Ращупкина, а мне вернули конфискованную книгу и очки. Начальник караула потребовал у охраны, чтобы очки были найдены. В конце концов кто-то их вернул. Воры были убеждены, что оправа золотая, хотя она была просто хромированная.
Титов обходил камеры и спрашивал заключенных, нет ли жалоб. Никто не жаловался, кроме женщин: все понимали, что стоит Титову уехать — жалобщиков искалечат, в лучшем случае просто изобьют. Собственно, не заметить, что делают с заключенными, было сложно. Многие были избиты в кровь и искалечены, но правда Титова вряд ли интересовала.
Чернявский еще несколько раз вызывал меня на допросы, но ему явно не о чем было спрашивать. Я отказался подписывать что-либо без адвоката. На следующий день после приезда Бирюкова Чернявский сообщил мне, что меня скоро освободят. Но я в это абсолютно не верил. Я чувствовал, что вокруг меня происходит нечто непонятное. Никакой информации у меня не было, и я не представлял масштабов разгоревшегося в Москве скандала.
Последний раз меня вызвали на допрос снова к молодому дознавателю. Он сказал:
— Ты в полном дерьме, тобой заинтересовались очень большие люди, — и дал мне сигарету.
Следом появился человек из президентской Комиссии по освобождению насильственно удерживаемых лиц. Меня привели в комнату следователя, там сидели заместитель начальника тюрьмы и человек в военном камуфлированном тулупе лет пятидесяти, седой, высокого роста, с довольно интеллигентным лицом. Говорил он без всякой агрессии. Сказал, что полевой командир Турпалали Атгериев обратился к командованию федеральной группировки с предложением обменять меня на двоих военнослужащих. Уже выбраны двое десантников, находящихся в плену. Атгериев дает гарантию немедленного моего освобождения после обмена, и я сам должен решить, можно ли ему доверять.
Я не очень поверил во все это, сказав, что, на мой взгляд, для такого обмена нет никаких юридических оснований.
— Я готов дать согласие, но для меня важно, чтобы это не выглядело попыткой уйти от ответственности, избежать наказания по тем безосновательным обвинениям, которые мне предъявлены, — сказал я человеку в тулупе.
Мне предложили написать заявление, и я согласился. Честно говоря, об этой бумаге я вскоре забыл, уверенный, что такой обмен невозможен. Я сказал, что, готовя обмен, они должны иметь в виду, что меня, скорее всего, скоро выпустят. Тут замначальника тюрьмы, альбинос с физиономией эсэсовца, встрял в разговор:
— Хрен тебя кто отпустит.
1 февраля меня вызвал Чернявский. Я сказал ему, что объявляю голодовку.
Я уже совершенно не верил, что меня освободят. А с другой стороны, уже был уверен, что если решусь отказаться от пищи, меня не изобьют до полусмерти.
— Зачем тебе голодовка? — поинтересовался следователь.
— У меня нет других форм протеста.
Утром при раздаче пищи мне все-таки попытались в камеру всунуть тарелку с кашей, но я отказался.
В тот же день в камере появились два мужика в камуфляже. Сказали, что они из МВД. Вид камеры моих анонимных посетителей совершенно потряс. По их реакции было видно: они не предполагали, что я нахожусь в таких условиях. Они поинтересовались, есть ли у меня какие-то жалобы. И вдруг завели разговор об иконе, которую у меня изъяли еще в Ханкале.
Я объяснил им, что венчался в этой церкви в 1995 году, церковь…
…в Дагестан. От Гудермеса до Махачкалы меньше трех часов на машине. Милиционеры, которые меня везли, прониклись ко мне симпатией: отчего-то они решили, что я — журналист, который был заложником у чеченцев, а я не стал их разубеждать.
Когда мы проезжали деревни, в которых оставались не разрушенные войной дома, один из них начинал ругаться:
— Хреново поработали — не всё разнесли. Всех чеченцев надо убивать.
Часа через два мы добрались до Гудермеса. Долго искали здание МВД.
Меня передали местным милиционерам, и тут произошло нечто странное. Я опять оказался в дежурке, меня стали обыскивать, изъяли вещи и документы — и отправили в камеру.
Я был в шоке. Я уже поверил в свою свободу — отношение сопровождавших милиционеров окончательно убедило меня, что я отправляюсь в Москву.
— Что происходит? Меня ведь освободили под подписку о невыезде.
— Покажи подписку!
Только тогда я осознал, что Чернявский не дал мне копию.
Меня закинули в довольно большую камеру.
Моим соседом оказался чеченский паренек лет восемнадцати. Его сдала в милицию родная мать. Судя по всему, он вел веселый образ жизни: пил, приходил поздно домой, и мать попросила российских милиционеров его проучить. Парня забрали, обвинили в воровстве сапог на рынке — на войне порой возникают такие безумные сюжеты. Присланные из российской провинции милиционеры продолжают следовать привычным, отработанным годами схемам: видимо, и такие кражи по инструкциям должны были проходить в сводке происшествий, и вот они начинают «шить» первому попавшемуся мальчишке кражу сапог. Кроме того, это и их бизнес — надо предъявить любое обвинение, а потом можно потребовать у родственников выкуп.
Парень очень страдал в заключении. Он сказал мне, что если бы ему предложили выбрать какой-то жизненный минимум, то хватило бы маленького дворика. Десять квадратных метров. Он бы сажал деревья и цветы и спокойно жил в этом дворике всю жизнь, никуда не выходя. Он исходил тоской, хотя в камере провел всего дней пять.
В отделении были либеральные порядки. Заключенных не били, более того — чеченцы переговаривались друг с другом из разных камер, передавали сигареты и еду. Мой сосед, узнав, что меня не кормили, попросил в соседней камере пакет с гречневой кашей, и через дежурного нам его передали.
Самым неприятным для чеченцев с их этическим пуризмом было ходить на оправку в уличный сортир. У этого сортира не было стены, обращенной к зданию милиции, так что все нужды приходилось справлять на виду у большого количества людей. Менты тоже пользовались этим сортиром.
У меня началась истерика. Я стал колотить в дверь и требовать, чтобы пришел начальник отделения и объяснил мне, что происходит. Единственным трезвым человеком во всем отделении был дежурный, седоватый майор.
— Я сам не знаю. Придет начальник — все объяснит.
Действительно, через какое-то время приперся толстый пьяный мужик лет пятидесяти. Он решительно ничего не понимал. Я сказал ему, что я журналист, меня сегодня отпустили под подписку о невыезде и собирались отправить в Москву. Судя по всему, его действительно не поставили в известность. Выслушав меня, он стал спрашивать у дежурного, в чем дело. Тот сказал, что тоже не знает. Единственное решение, которое в этих обстоятельствах возникло у начальника, — перевести меня в другую камеру. Не