просто мальчиком с аттестатом зрелости от 1964 года из тогдашней ещё провинции. И все.

Да, погас в нем примус, и стало так скучно на этом свете, что мысли о том, где и кем быть, вроде и не возникало в его голове. Все. Жизнь кончилась, кончилась, не успев даже начаться. Великий советский физик умер во время непреднамеренного, случайного аборта… Вернее было бы назвать это просто — выкидышем. Великий физик умер, но «гениальный писатель»?.. писатель-то?! Забыл про него разлюбезный мой Проворов — сил для жизни совсем и сразу же не осталось в нем. Смолкли «мычалки», исчезли из жизни нашей такие уже привычные «гуделки», гулким и пугающе пустым стал наш подъезд, повеяло в нём плесенью и сыростью, и каждый день стали оставлять в нём свои метки коты, и удрал я, сгинул где-то в бездомном пространстве времени… Сгинул?. сгинул ли? Почему-то я остался жить со странным чувством, что потерял что-то, что-то не сделал, что-то не совершил… не свершилось в личной моей жизни что-то — вот как! Постоянное беспокойство кусочком сидело в моем сознании, и я вдруг вздрагивал от движения воздуха, словно расслышал в этом движении еле слышное мычание, загадочно обозначавшее присутствие моего друга.

В шестьдесят восьмом я был на каникулах в Йошкар-Оле. Было лето, было душно, и даже сквозняки, несущиеся со стороны Кокшаги вдоль Пушкинской и Институтской улиц, не приносили облегчения. Каникулы обрушились на меня вдруг: за кучей привычных дел я не приготовил свое сознание к этой грядущей бездне времени и был застигнут ей врасплох. Поэтому я привычно продолжал «работать над текстами»: читал, заносил что-то в библиографические карточки, но цели определенной в этом не было никакой, да, может, и смысла, потому что смысл всяких дел появляется в присутствии цели. Случайно «текст», над которым я «работал», был чеховским «Черным монахом», и я понял, что скоро свихнусь. Точно.

Сквозняки от Кокшаги влетали по Институтской и Гоголя на огромное асфальтовое пространство площади Ленина, создавая здесь свои турбулентности, которые закручивали пыль в небольшие вихревые конусы, и они гуляли и носились по площади, а хвосты их теряли зримую свою плотность и пропадали. Было душно, яркое солнце жарило кожу, а перед глазами моими скользили темные тени от бессмысленного переутомления, и я не знал, что мне делать на этой площади. Оказалось, что я не знаю, забыл, как можно отдыхать, что это за дело такое. И вдруг почувствовал беспокойство, словно легкий озноб коснулся спины: по площади от меня шел он — Проворов. Я это понял. У него, как и у меня, кеды были не завязаны, и длинные шнурки разлетались и метались от его ног. Он был в «рабочих брюках» — скромном подобии идеологически чуждых нам джинсов, в клетчатой рубашке-ковбойке, не заправленной в брюки. Шел небрежный, неприличный для нашего провинциального города. И если бы на площади были люди, они бы оглядывались, они бы осуждали взглядами разлюбезного моего друга, но на площади не было никого, пуста была площадь: весь праздный народ мучился на пляже, на реке — где же ему быть еще? А я ощутил волну теплую и крикнул… или выдохнул:

— Петр…

И он напрягся спиной, оглянулся, и я не узнал его похудевшего лица. Глаза его ничего не выражали, словно не видели никого, и плечи лишь двинулись неопределенно, не обозначая и не выражая ничего, словно была перед ним пустота, а вовсе не я, и он повернулся и пошел прочь. Я четко видел его плешивую макушку, я знал, что это определенно он, потому что никто другой не имел такой плеши на макушке — она образовалась у него в пятнадцать или в шестнадцать лет, а может, он и родился вместе с ней — с уже готовой… Он уходил. Я крикнул ещё. А он только заторопился, заспешил от меня, словно не хотел в тот момент меня знать.

Что я испытал тогда? Я почувствовал почему-то стыд, но отчего? Я не знал и стал думать, успокаивая себя, что он мне дорог и что я вовсе не обижен за то, что он не смог меня узнать: видно, шла в нём в тот момент его обычная жизнь, в которой вовсе не было тогда места для меня. Но я подожду, я буду ждать встречи с ним, вести о нем, и мы непременно будем вместе. Да, тогда я испытал чувство, которое не определишь словом растерянность. Оно было неспокойно суетливое, что ли. Такое чувство я испытал в девяносто пятом, когда пришел на восьмой этаж Полиграфмаша на Профсоюзной к Жене Ламихову в лабораторию. Мы пришли туда вместе с моей подругой, и Женя, выкладывая на стол пленки фотоформ и не глядя на меня, сказал:

— У нас выступал Бродский. Сперва стихи читал, потом отвечал на вопросы. Я ему сказал, что знаю тебя, что часто с тобой встречаюсь. А он ответил, что никогда тебя не знал…

Понимаете?..

Я не понял сперва. А потом растерялся и сказал: «Херня какая-то…» А потом стал потным и красным и стал мямлить что-то про время, которое прошло, про теперешнее породистое еврейское его лицо… «Он был в то время такой же, как я», — сказал я неуверенно. «А теперь он Легенда и иностранец», — ещё сказал я, будто это может что-то объяснить.

Привыкаешь к чувству близости, причастности и вдруг оказываешься незамеченным. Может, выдумал ты?

Да, было ли, было ли что?..

«Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать. Твой фасад темно-синий я впотьмах не найду, между выцветших линий на асфальт упаду»… «И увижу две жизни далеко за рекой, к равнодушной Отчизне прижимаясь щекой»… Нет, нет… никакого погоста нет — в Отчизне…

Я слышу его тянущийся, его вытягивающий мелодию стиха, его вытягивающий душу голос… Кто выбирал ему место под погост? — сам?.. — «к равнодушной Отчизне припадая щекой».

Кровь течет, как могут течь слезы…

Прошел мимо Проворов. Прошел мой друг. И мне некуда было деться.

Я помню потом так: был уже конец августа, потому что ночь обрушилась на город разом и накрыла его чернотой, а луна, прикрепленная к небу над самой крышей двухэтажного дома в Мельничном переулке, была абсолютно плоской и серебряной, без всяких там обычных теней и плотностей, изображающих якобы лицо. Женское. Мы сидели с Мишкой в беседке и дожидались его жены и двух ее подружек. Был с нами еще Мишкин однокурсник, при ехавший от нечего делать из Волжска. Пахло очень хорошо, пахло августом, теплом и пряной спелостью. Мы вроде собирались на реку купаться, но девицы все не шли, и, наконец, нас позвали наверх, потому что что-то там не ладилось.

Меня мало интересовали люди в то время, и по своей обычной дурацкой привычке я двинулся сразу к книжным полкам, которые были плотно уставлены аккуратными и в суперах из меловки книжками двухсоттомника мировой литературы. Я был ошарашен таким несказанным богатством и не видел ничего больше. Мне тогда и в голову не пришло заметить, что других-то книг на полках более не было. Поразило другое.

— Александра прочла все эти книги, — сказала Наташа. Я сперва не понял, а потом не понял еще больше.

— От корки до корки, — сказала Наташа. — Так ведь, Саш?

Саша посмотрела на меня прямо, ничего не сказав, и я понял, что это действительно так, и тогда только, может, и заметил ее. «Она худая, как палка», — сразу отметил я, даже и не подумав. «Это просто невероятно», — подумал я, уже подумав. Невероятно относилось уже не к худобе, а к тому, что прочитано всё… Невероятно, что все это можно читать «от корки до корки», потому, что много там было и муры, хотя дело вкуса… Нет, нет — не может этого быть! Но она смотрела прямо из-под крутого своего, волчьего своего, упрямого своего лба, и было ясно, что да, это самая что ни на есть правда, и иначе с ней никак нельзя. Она такая, вот вам. От корки до корки. Интересно, как они ужились бы с Проворовым, вдруг неожиданно подумал я. Неожиданно, потому что уже давно о друге своём не вспоминал и не думал, и не хотел вовсе думать и вспоминать после той встречи на площади, а вот тут почему-то подумалось и вспомнилось. И еще подумалось, что они с Петром всегда уже будут вместе, хоть и в разных странах и городах, но всегда вместе, что бы с ними ни случилось. И мысль эта была нелепа и ничем не обоснована, и я улыбнулся и нажил себе мгновенно, может, на долгие века врага. Ведь она-то поняла, что усмехнулся я над ней, над тем, что прочла она все «от корки до корки», но усмехнулся я вовсе не от этого, хотя в те годы мог, мог бы и над чтением таким посмеяться. Глупый я был. Глупый.

Что было дальше в тот вечер? Была эта плоская луна, пришпиленная к небу, была маленькая и толстая Оля, которая вся была в восторгах и от луны, и от тьмы августовской ночи, и от того, что рядом «свеженькие» незнакомцы, что можно показать свою возвышенную душу, и она показывала, зовя все на реку, на реку… А потом она исчезла с волжанином. Вместе с восторгами и ахами. Мы остались вчетвером и

Вы читаете Придурок
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×