демоны пытаются забрать у нее сына. Она говорила не для нас. И мы снова стали внимать ей лишь тогда, когда в потоке ее речи вдруг всплыло имя Андре: вопрос матери Святоши повис в воздухе, бессмысленно звонкий, и наш слух напрягся.
— Почему мой сын одержим этой девушкой?
Но мы уже были где-то далеко.
Мать Святоши поняла.
Под конец она поставила на стол пирог, еще теплый, и начатую бутылку кока-колы. Она хотела поговорить с нами о каких-нибудь обыденных вещах, и у нее весьма изящно получилось сменить тему. Она вела себя с такой прямотой и простотой, что Луке захотелось рассказать ей о своей семье, но не ту главную правду, а всякие мелкие подробности нормальной, счастливой жизни. Может, он подумал, что ей все известно, и ему важно было убедить ее в том, что на самом деле у него все в порядке. Не знаю.
— Вы — молодцы, — вдруг сказала мама Святоши.
Разумеется, мы каждый день ходим в школу. Но это неприятная, постыдная сторона нашего существования, полная бессмысленных унижений. Она не имеет никакого отношения к тому, что мы понимаем под словом
Когда Андре сделала себе ту стрижку, ей стали подражать остальные. Коротко — надо лбом и возле ушей. Дальше — длинно, как у американских индейцев. Она сотворила все это сама, стоя перед зеркалом.
Следом за ней сделали такую стрижку все девушки в округе — сначала одна, потом все остальные. Три, четыре. И однажды моя подружка тоже.
С тех пор они даже двигаются иначе — более порывисто. Когда они вспоминают об этом своем поступке, в голосе их звучит уверенность и незнакомая гордость. Теперь всем стало очевидно то, что они скрывали уже давно: все они ждут, пока Андре покажет им пример. Они ни за что в этом не признаются, иногда они даже презирают ее. Но при этом находятся под ее влиянием — хоть и притворяются, будто это игра.
Вот и худоба тоже. Андре в какой-то момент решила, что быть худой — естественно и необходимо. Без обсуждений — просто так должно быть, и все. Едва ли какой-нибудь врач предупредил их об угрозе истощения, поэтому тела их тают на глазах, но никого это не беспокоит, ни у кого не вызывает тревоги — только удивление. Они едят тогда, когда никто их не видит. И тайком вызывают рвоту. Прежде они вели себя просто, а теперь их не понять, все усложнилось так, как мы и представить себе не могли, — в юности невозможно предвидеть подобное.
Они изменились, но это их не печалит, скорее делает сильнее. Мы замечаем, что теперь они как-то иначе несут свое тело — словно вдруг почувствовали его или получили в безраздельную собственность. Научившись управлять им, они с легкостью, почти беззаботно начинают освобождаться от него. И открывают для себя возможность иногда бросать его вовсе. Оставлять в чужих руках, чтобы потом вернуться и забрать.
Ясно, что все это исходит от Андре, при этом, надо сказать, она воздействует на них словно бы незаметно: они очень мало общаются между собой, никогда не собираются вместе — они ведь, по сути, не подруги, и никто из них не
И все же.
Мы с моей девушкой играем в одну секретную игру: тайком ведем переписку. Параллельно тому, что говорим и переживаем вместе, мы пишем друг другу, словно это не совсем мы, а наши двойники. Содержание наших с ней посланий мы никогда не обсуждаем. Однако именно в них мы говорим правду. Для осуществления этой затеи мы используем систему, которой очень гордимся, — ее изобрел я. Записки мы прячем в школьное окно, мимо которого никто не ходит. Запихиваем их между стеклом и алюминиевой рамой. Вероятность того, что кто-нибудь другой прочтет их, очень мала, но даже этого достаточно, чтобы придать нашей авантюре остроту. Текст мы пишем печатными буквами — так что можно заподозрить в авторстве кого угодно.
Вскоре после истории со стрижкой я получил записку, в которой говорилось следующее:
«Вчера вечером после танцев мы с Андре отправились к ней домой — там были еще другие люди. Я много выпила — прости, любовь моя. В какой-то момент я легла на постель. Скажи мне: ты хочешь, чтоб я продолжала?»
Я ответил, что хочу.
«Андре и один тип задрали на мне свитер. Они смеялись. Я лежала с закрытыми глазами, мне было хорошо; они трогали меня и целовали. Потом другие, незнакомые руки стали прикасаться к моей груди — но я не открывала глаз, мне было приятно. Потом я почувствовала, как кто-то запустил руку мне под юбку, между ног, — и тогда быстро поднялась: я не хотела продолжения. Тут же открыла глаза: на постели лежали другие люди. Я не хотела, чтоб меня трогали между ног. Я так тебя люблю, любовь моя. Прости меня, любовь моя».
После мы никогда об этом не говорили. Сказанное во второй раз стирает то, что говорилось в первый, — и игру можно навсегда испортить. Но эта история не выходила у меня из головы, и однажды вечером я произнес фразу, которая уже давно зрела во мне:
— Андре пыталась покончить с собой, ты знаешь?
Она знала.
— И она будет продолжать убивать себя до тех пор, пока ей это не удастся, — сказал я.
Мне хотелось поговорить о еде, о теле, о сексе.
Но моя подруга ответила:
— У людей столько способов убить себя — время от времени я задаю себе вопрос: может, и мы тоже это делаем, сами того не осознавая. Она, по крайней мере, осознает.
— Мы не умираем, — возразил я.
— Я не уверена. Вот Лука, например, умирает.
— Неправда.
— И Святоша, он тоже.
— Ты о чем?
— Не знаю. Прости.
Она сама не понимала, что говорит: то была всего лишь невольная догадка, озарение. Мы живем от одной вспышки до другой, а остальное — мрак. Прозрачный мрак, полный света, черного света.
В Евангелии есть один эпизод, который нам очень нравится, как и название упомянутой там местности — Эммаус. Через несколько дней после смерти Христа два человека шли по дороге, ведущей в городок Эммаус, обсуждая случившееся на Голгофе и странные слухи об открывшейся гробнице и опустевшей могиле. К ним подошел третий и спросил, о чем они говорят. Тогда двое ответили ему:
— Как, ты не знаешь, что случилось в Иерусалиме?
— А что там случилось? — поинтересовался он, и они ему обо всем поведали. О смерти Христа и обо всем прочем. А он слушал.