как у них тоже есть свое, и своя правда, которую больше нигде не узнаешь и не скажет тебе никто.

А уж с Мамаем — с ним мы, видать, и верно что два лаптя пара, подходящий друг там он мне или подходящий враг. Вернее, такие мы с ним, наверное, и есть то ли друзья, то ли не друзья, как в песне «Служили два товарища в одном и том полке». Ежели бы случилось, как там поется: вдруг пуля просвистела, и товарищ мой упал, — все бы у нас, поди, дальше так и происходило:

Я подал ему ру-у-у-у-ку,Я подал ему ру-у-у-у-ку,Я подал ему руку, а он руку не берёть!Я подал ему руку, а он руку не берёть!Я плюнул ему в ро-о-о-о-жу,Я плюнул ему в ро-о-о-о-жу,Я плюнул ему в рожу — он обратно не плюёть...

В общем, как две говешки.

Хорошо, наверное, жить таким людям, как Оксана. Или хотя бы Манодя даже. Позавидуешь: радость сегодня — он и радуется. А разве ему когда легко жилось?

А мы с Мамаем будто радоваться еще не научились. Ведь Победа же!

И Оксана ведь мне сама только что такое сказала...

Но что у нас с Оксаной будет теперь, после того, как я такое натворил?

Э, да к бесу, к чертям собачьим: лучше не думать. Ни о чем подобном сегодня не надо думать, сегодня Победа, надо радоваться — и все, это главное. Все перемелется — мука будет! И никаких мук.

Мне же и самому ни о чем плохом не хочется даже и вспоминать?

Пока я так думал, мы и натолкнулись на людей, которые, видать, умели радоваться по-настоящему.

На углу Советской и Карла Маркса плясал на мостовой «яблочко» под гармошку здоровенный, наверное уже в годах, краснофлотец. Он плясал-плясал, потом ка-ак свистнет — едва не похлеще моего, потому что у меня у самого в левом ухе вроде как заложило, — и запел:

Эх, яблочко,С боку зелено.Воевать — не уныватьНаркомом велено.

Каждый новый куплет он начинал вместо обычного «эх» тоже свистом, и у него получалось сперва такое, через свист — вьсьюх, а лишь потом шли слова:

Вьсьюх! яблочко,Лежит в ящичке.Полюби ты меня —Я в тельняшечке!Вьсьюх! яблочко,Да золотой налив.Мы запомним навсегдаКерченский пролив.

Морячок делал пляску-пение с присвистом так, что в меня подмывало высунуться со своим «яблочком», но у меня на памяти было старое, всем и каждому, поди, да известное, а вот эдакого, свеженького, прямо в войну спеченного, даже я сам, да и никто, наверное, из зрителей-слушателей-глазетелей, не знал, потому что стояли, раскрывши рты.

Но все же плясать, петь и свистеть — заодно вместе — морячок, видно, устал: в годах же, да, может, еще и подраненный — стал только плясать. Но и бацал он тоже дай и ну! Его огромные, сорок последнего размера ботинки были подбиты подковками, и, несмотря на яркий солнечный свет, было видно, как из булыжников у него под ногами вылетают искры.

— Во кресает! — реагировал Мамай. — Что твоя катюша, хоть прикуривай. А ну-ка дай жизни, Калуга, ходи веселей, Кострома!

Он и сам не удержался, лихо загнул чечеточное коленце.

Гармонист, нашего примерно возраста пацан, во всяком случае, не как тот, с баяном, которого мы сегодня встретили, этого-то из-за гармозени было все же видать — похоже, позавидовал на здравские морячковские куплетики, без остановки переключился на какую-то другую плясовую да и сам же запел:

Запевай, подружка, песни,Чтобы Гитлер околел.Распроклятая зараза,Всему миру надоел!Э-эх!Ты не плачь, моя милая,Не печалься обо мне.Ведь не всех же, дорогая,Убивают на войне.Э-эх!

Клешник продолжал плясать и под новую музыку, а против него еще вышла та, здоровая, в ватнике и сапогах, которая на базаре плюнула в морду исусику, торговавшему картошкой. Ох же все-таки она и здорова! Моряк-то сам из таких, которых зовут Полтора Ивана, а эта, поди, не меньше чем две Дуньки-Маньки или сразу Дунька с Манькой в ней одной. Лихо бы ему было, если бы за такою Двудуней на базар увязался бы какой-нибудь комиссар (чур-чур не я!), а уж ежели бы командир да во сортир — тому бы и совсем стало кисло!.. Густым своим голосом она тоже пропела частушку, будто гармонисту в ответ:

Если б были те случаи —Из могилы выручали,Я бы свово милогоБез лопаты вырыла!

Сапоги у нее тоже подбиты и тоже отзвякивали такт, но искр от нее не было видно. А плясала она так же хорошо, матросу под стать: не дробила и не мельтешилась, твердо и плавно переступая с пятки на носок, шла мимо него по кругу, раскинув руки. Потом вдруг останавливалась, упирала руки в бока, выставляла вперед одну ногу, держа ее на пятке, поводила носком большого и грубого сапога. И это было красиво!

Пацан, видно, крепко поднаторел в своем деле, наслушался-навострился-намастырился, по вечеринкам-девичникам да свадьбам-проводам играючи, выдал еще одну порцию:

Эх, какие наши годики,Какие времена?В самы лучши наши годикиНагрянула война!Э-эх!Молоденькие девушки,Не будьте гордоватые,Любите раненых бойцов,Они не виноватые.Э-эх!

Морячок, все больше и больше входя в раж, ударил ладонями по коленям, по каблукам, а потом по земле — прямо по булыжникам. Видно, он переусердствовал: разогнулся, глянул на руки и, усмехнувшись, покачал головой. Ладони сплошь были пунцовые, на левой закоричневела ссадина.

— Что, или утанцевался уже? А я еще и телогрейку не сбрасывала. Вот погоди...

Что такое будет, если ее погодить, женщина недосказала, снова запела:

Милый пишет из окопов:Тяжела винтовочка.А мне тоже не легкоНа лесозаготовочках.Ий-их!

Подражая пацану, она прикрикнула, но неожиданно тонюсенько, не своим голосом, будто взвизгнула. Такая-то бабища! А гармонист, не желая уступать, запел еще одну, но то ли выдохся тут, то ли просто ему надоело, нажал ладонью басы, сдвинул меха и сказал с больно сердитой важностью:

— А ну вас! Полчаса одни пляшете. Мало ли что умеете; дайте и другим потанцевать.

Привык командовать в таких делах!

Он заиграл «Солдатский вальс». Зрители, кроме, конечно, нас, вмиг превратились в танцоров. Видно, соревноваться с теми двумя и вправду никто не решался, а тут сразу же закружились многие пары, больше женщина с женщиной. Морячок опять подошел к той, которая с ним плясала:

— Разрешите вас...

— А вот этого сроду не плясывала. Не научилась смолоду. Но все равно — ай да мы, спасибо нам! Давненько я так не оттопывала. — Она толкнула моряка в бок. — Ай да хорош плясун! Ну да к чего — нетто пошли ко мне, угощу тебя за труды да ради праздничка? А то вон, — она кивнула на кошелку, стоящую на тротуаре безо всякого присмотра, — когда бы так хотя бы еще вчера что оставили, особенно из еды? — Всего набрала, а угощать мне теперь некого. — Ее крутой лоб перебежала морщинка, потом разгладилась. — Ну, ничего: ты один да я одна — вот и будет кумпания...

Клешник щелкнул каблуками, приложил ладонь к бескозырке:

— С вами хоть на край...

— Но-но-но, — перебила его она. — Ты это самое не очень!

Мы проводили их целых два квартала и расстались с большой неохотой. Морячок на прощание крикнул нам:

— Восемь фунтов под килем, салажата!

Я по привычке хотел было ответить к слову что-нибудь эдакое: скатертью, мол, дорожка, попутный ветер в пониже спины или там вашей мадам Сижу, как Володя-студент говорит, да не выговорилось, не схотелось. Есть же такие люди, с которыми расстаться жаль, будто с самыми родными, и перед которыми стыдно сморозить какую глупость!

Что-то вроде того же, видно, судя по мордоплюю, чувствовал и Мамай, может быть, еще даже и побольше моего. Для него-то все морское было особой статьей, он и переживал, поди, сильнее. Просилось у меня подтрунивать и над ним: ну, там, Жора, покачай мою койку, жить не могу без качки; Жора, дуй-плюй мне на грудь, жить не могу без соленого морского ветра с брызгами! — да тоже как-то не поспел — не повернулся язык.

Вы читаете Я бросаю оружие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×