понятий единицы и числа? Может быть, единое мира, единства всего, целое на самом деле никогда не было занятием строгой науки? Так оно и есть. Наука, не заявляя об этом, «естественным образом» не касается целого, она занята своими областями. Так же аккуратно, как свои начала, наука — настоящая наука — обходит и оставляет в покое мир. Когда наука говорит о «еще не разгаданных тайнах», она говорит не совсем всерьез, да и едва ли она это говорит. Что тайна жизни, например, остается и, пожалуй, останется тайной, об этом наука по-своему хорошо знает. Пафос науки вовсе не страсть к разгадыванию тайн. Пафос науки в ее чистоте и строгости. Настоящая наука на самом деле не собрание разгадок. Она даже не собрание познаний и информации. Все здание европейской науки держится чудом — чудом повторяющейся в каждом новом поколении исследователей способности видеть в каждом факте и в каждом открытии не ответ, а вопрос. Нет никакой гарантии того, что эта способность вдруг не прервется или не будет прервана. Способность видеть и ставить вопросы, если она вдруг окончится, сразу сделает науку системой суеверий, собранием примет. Поэтому наука со своим прошлым на самом деле держится на «теперь»: вековая постройка стоит на фундаменте новой готовности по-прежнему видеть природу как открытый вопрос.

Система якобы научных знаний о «мире в целом» — дело околонаучного пригорода, научной публицистики. Конечно, печатная продукция научной публицистики намного превышает продукцию науки.

Настоящая наука не занята сведением концов картины мира с концами, способность к ней измеряется скорее решимостью удерживаться от почти неудержимого желания свести концы с концами. Она начинается с нежелания принимать готовые ответы и поддерживается умением взглянуть на любое достижение снова как на проблему, ничего не считая окончательно решенным, ни один вопрос не называя навсегда снятым. Каждое решение — новый вопрос. Наука занята сохранением остроты вопросов от давящей потребности снять их, обережением вопроса в его неснятости от напора смысла. Можно сказать: наука — это чудом длящееся упрямое противодействие напрашивающемуся смыслу, сбережение непонятной загадочности того, что есть. «Общий», «цельный» смысл теснит науку со всех сторон, он как миф неизмеримо древнее науки, смысла требует всё, он ожидается множеством социальных и других заказов. Но всякое научное открытие — это усовершенствование «архитектуры вопросов» (Ионеско), появление, после отпадения многих, еще большего их числа большей тонкости, большей вопросительности. С каждым новым открытием здание вопросов науки становится громаднее, чуднее. Становится еще менее ясен его «общий смысл», еще проблематичнее — здание в целом.

Ощущение загадки Целого, делающей возможным развертывание новых вопросов, так присутствует в работающей науке, что почти никогда в ней не высказывается. Научная публицистика в этом свете не просто извращение смысла науки, но она и выполняет за науку вместо науки социальный заказ на смысл и тем отчасти помогает, чтобы науку оставить в покое. Наука ставит свои вопросы, она не говорит, в отличие от публицистики, о разгадке тайн. Тайна — это то, вдоль чего наука всегда идет и чего она никогда не касается. Вопросы науки — такой разговор с тайной, в котором природе не приписывают речей, а дают только отвечать «да» и «нет» на отдельные вопросы.

Похоже, мы увидели что-то новое, хотя по своему кругу. Пусть наука не знает, что такое единство, которым она постоянно оперирует, но в этом ее незнании не просто слепота, а строгость особого рода; желая знать то, что можно знать, наука тем самым очерчивает контуры того, что не поддается знанию. Наука не думает, будто простым развертыванием своих структур она создает знание первоначала; она, если ее спросить, не знание о «целом», а знание вот этого и вот этого. Она стоит на «если — то»: если изолировать движение, отвлечь его от случайных условий, то мы получим вот такие законы инерции, и т. д. Наука никогда, в отличие от философии, не говорит безотносительно.

Мы не обязаны повторять ошибку публицистики и приписывать науке объяснение всего. Наука говорит об условном: в таких-то условиях то-то. Вовсе не так, что, имея дело неведомо с чем — с единством, наука, так сказать, незаконно подсовывает знание туда, где его не было. Именно этим, со своей стороны, занята научная публицистика. Критика такой публицистики невозможна ввиду ее необозримого объема; следить за ходом ее мысли трудно чаше всего потому, что она сама за ним не следит. Настоящая наука, наоборот, по самому существу есть критика самой себя, потому что заранее обязывает себя выставлять только такие гипотезы и в таких определениях, которые допускали бы проверку и, следовательно, опровержение.

Строгую науку не удалось бы уличить в том, что она берет за свои единицы неведомо ей что — единства — и оперирует с ними как с известно чем. Наука по своему замыслу с начала и до конца оставляет единство, если воспользоваться выражением Василия Васильевича Налимова, нераспакованным. Чем неудержимее нераспакованное единство мира манит к распаковке, тем удивительнее способность науки пока еще не превращаться в то, что из нее давно сделала публицистика, — в миф.

Что бы ни говорила нам публицистика, наука распаковкой мира как целого не занята. Настоящая наука в своем существе — это чистая техника. Ее утверждения говорят в форме «если — то». В частности, конечно, и в форме «Если вы хотите распаковать мир, и если 'распаковать' для вас значит то-то и то-то, тогда...». Наука никогда не говорит только о том, как пробурить скважину и как достать из-под земли, из-под болота или из-под воды нефть. Наука обязательно одновременно скажет массу других вещей: если вы достанете нефть, будет то-то; нефть образовывалась на протяжении стольких-то сотен миллионов лет; нефть при данных темпах расходования кончится примерно через столько-то лет; сжигание нефтепродуктов даст такой-то глобальный эффект; продажа их за границу даст такие-то преимущества сейчас и такие-то убытки тогда-то; альтернативные источники энергии такие-то, и т. д. Наука никогда не говорит: из-под земли нужно выкачать нефть. Распаковкой мира занята не наука.

Поэтому мы должны сначала спросить себя, почему мы киваем на науку, когда на каждом шагу оперируем миром в целом, разрушаем старый мир, строим новый, изучаем мир, осваиваем мир, путешествуем по всему миру, удивляем мир, покоряем мир, чего только не делаем с миром, и именно с целым миром, а то масштабы нашей деятельности нас не устроят: наука должна, мы требуем, подняться на мировой уровень, как будто недостаточно, чтобы она была просто самой собой, строгой наукой: история, мы стремимся, должна приобрести всемирный размах, как будто всемирная история не складывается из истории каждого человека; хороший конгресс — всемирный и т. д.

«Абсолютная цельность [totalitas, подразумевается — мира], пишет Кант («О форме и принципах чувственного и умопостигаемого мира», Соч. в 6 тт., М.: Мысль, 1964, т. 2, стр. 388), — хотя и представляется понятием повседневным и легко понимаемым... при более глубоком взвешивании представляет... для философа величайшие трудности». Величайшие трудности не в том смысле, что если приложить предельные усилия, эти трудности как-то разрешатся. «Величайшие» трудности здесь именно неподъемные. В том же сочинении, так называемой диссертации 1770 года, Кант не случайно заговаривает о том, что «может существовать интеллект, хотя и не человеческий (!), который одним взором ясно мог бы обозревать множество без последовательного прибавления единиц измерения» (Соч., т. 2, М.: Соцэкгиз, 1940, с. 396). Но что для философа и строгого ученого представляет величайшие трудности, для нефилософа не представляет.

Настала пора сказать машине человеческого хозяйствования на планете: остановись. Так уже и делают: выходят на быстроходных лодках, чтобы встать перед гарпунными пушками китобойцев, ложатся на рельсы, чтобы не прошли военные грузы. Только какой из поездов теперь надо остановить? Может быть, уже поздно? Может быть, следовало остановить первый поезд в прошлом веке? Может быть, надо, как делает образованная общественность на современном Западе, вообще отречься от того, что называют «империализмом техники», «империализмом власти», «гегемоническими структурами» (но за чем по существу стоит необходимая цельность бытия), чтобы «децентрировать» свое «сознание», одергивая самих себя всякий раз за всякую тень решимости и целенаправленности, поскольку «империализм мысли» тоже надо пресекать? Но всякое противостояние остается привязано к тому, чему оно противостоит. Отталкиваясь от единства, мысль отталкивается именно от него. А разве может мысль не отталкиваться ни от чего? Или надо обязательно от чего-то отталкиваться? Когда мысль отталкивается, она вроде бы движется. А если бы мысль ничто не толкало, она бы не двигалась? Мысль, похоже, должна двигаться, только тогда мы ее ощущаем. А когда она не движется, ее как бы и нет. Наша мысль пока никуда так и не движется. Она делала круги и вернулась к тому же самому. Она начала с невидимости мира, с незнания того, что такое единство целого, и теперь приходит к тому, что должно было бы быть ясно с самого начала: что не удастся «объяснить» единое целое. Если даже занятие науки — не распаковка мира, а задавание таких вопросов,

Вы читаете Мир
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×