Я очищу его от несущественных воспоминаний и сведу все к тому, что один из крупнейших ученых нашего времени называет созидающими идеями. Таким образом, я по крайней мере снабжу вас точной документацией о человеческих чувствах, которые некогда я считал драгоценными и редкими. Своим доверием к вашей' абсолютной порядочности и своей просьбой о философской поддержке я вдвойне доказываю вам, как много вы значили для автора этих строк. Прошу извинить меня за столь длинное предисловие и немедленно приступаю к анатомированию собственной души.

Я надеюсь, что, закончив эти записки, мне удастся передать их вам.

$ 1. — Моя наследственность.

Насколько я могу заглянуть в свое далекое прошлое, я констатирую, что главным свойством, проявлявшимся во всех серьезных и незначительных кризисах моей жизни, проявляющимся и в настоящее время, была способность — другими словами, возможность и потребность — раздвоения. Всегда я ощущал в себе два существа: одно, которое ходило, возвращалось, действовало, чувствовало, и другое, которое с невозмутимым любопытством взирало на то, как первое ходит, возвращается, действует, чувствует.

Вот и в данный момент, превосходно сознавая, что я нахожусь в тюрьме по обвинению в убийстве, опозоренный и подавленный скорбью, зная, что это именно я, Робер Грелу, родившийся 5 сентября 1865 года в Клермон-Ферране, а не кто-нибудь другой, я тем не менее думаю об этом, как о каком-то спектакле, по отношению к которому я всего лишь зритель. Я даже спрашиваю себя иногда, правильно ли в данном случае говорить «я». Конечно, неправильно. Ибо, если выражаться вполне точно, мое настоящее «я» не то, которое страдает, и не то, которое созерцает эти страдания. Оно слагается из обоих «я», и у меня было вполне отчетливое представление о подобном дуализме, хотя я и не имел тогда возможности понять до конца это психологическое состояние, преувеличенное до аномалии с самого детства, — с детства, которое мне и хочется прежде всего воскресить в памяти, стараясь с беспристрастностью историка отбросить все, что имеет отношение к настоящему времени.

Мои первые детские воспоминания связаны с Клермон-Ферраном, с домом, стоявшим на бульваре Саблон, облик которого сильно изменился после того, как здесь построили артиллерийскую школу. Этот дом был выстроен, как все здания в нашем городе, из серого вольвикского камня, который быстро темнеет и придает извилистым улицам облик средневекового города. Отец мой, которого я лишился очень рано, был родом из Лотарингии. В Клермоне он работал в качестве гражданского инженера. Это был чело век слабого здоровья, хилый по внешнему виду, с редкой бородкой, с меланхолически-спокойным выражением лица; после многих лет разлуки я вспоминаю о нем с нежностью. Я представляю его себе сидящим в рабочем кабинете, из окна которого видна необъятная равнина Лимани и сразу же за нею — изящная возвышенность Пюи де Круель, а вдали — темная гряда Форэзских гор. Неподалеку от нашего дома находился вокзал, и в тихом кабинете непрерывно слышались свистки паровозов. Я обычно проводил время на ковре, подле камина, за тихими играми, и эти резкие призывные звуки уже тогда производили на меня, нервного ребенка, странное впечатление чего-то таинственного, далекого, впечатление стремительного бега времени и жизни. Отец чертил мелом на черной доске загадочные знаки, геометрические фигуры или алгебраические формулы с той отчетливостью в кривых линиях и буквах многочленов, которая была его отличительной манерой и вполне соответствовала его внутренней сущности. Иногда он занимался стоя, за чертежным столом, который предпочитал письменному. Это было несложное сооружение, состоящее из широкой некрашеной доски на двух козлах. В моей памяти воскресают огромные математические трактаты, стоявшие в безукоризненном порядке на книжных полках, холодные лица ученых, чьи гравированные портреты были единственным украшением комнаты, часы в виде глобуса и две астрономические карты, висевшие на стене над письменным столом, а на столе — счетная линейка с медной передвижной муфтой, плоская линейка в виде буквы Т и другие предметы и принадлежности, связанные с научной работой, и эти вещи отчасти объясняют, почему с самого раннего детства во мне родилась мечта о совершенно интеллектуальном и созерцательном существовании, причем этому безусловно благоприятствовала и моя наследственность. Размышляя впоследствии над этим, я пришел к убеждению, что многие отличительные черты. моего характера явились результатом жизни, всецело посвященной абстрактным наукам, какую вел мой отец и склонность к которым я инстинктивно перенял у него… Например, всю жизнь я Испытывал ужас перед всяким действием, каким бы незначительным оно ни было, причем до такой степени, что даже необходимость нанести кому-нибудь визит доводила меня до сердцебиения, а малейшее физическое усилие было мне просто невыносимо. Вступать в борьбу хотя бы ради своих самых дорогих принципов даже и сейчас представляется мне почти невозможным. Этот ужас перед всяким действием объясняется чрезмерной работой мозга; будучи доведенной до крайних пределов, она как бы изолирует человека от действительности. Такой мозг не выносит ничего реального, потому что уже утерял привычку соприкасаться с реальным миром. Я уверен также, что манера воспринимать факты тоже унаследована мной от отца, как и склонность к обобщениям, составляющая сильную сторону моего ума, но в то же время доходящая у меня до какой-то мании; от отца же у меня и повышенная нервозность, порою лишающая меня самообладания. Отец, которому суждено было умереть очень рано, крепким здоровьем никогда не отличался. В юности ему пришлось испытать тяжелые последствия подготовки к экзаменам в Политехническую школу, гибельно отражающейся и на более сильных организмах. При виде его узких плеч и хилого тела, ослабленного длительной умственной работой и сидячим образом жизни, можно было подумать, что в жилах этого человека с прозрачными руками течет не богатая красными шариками кровь, а жидкость с пылью от кусочков мела, которыми он привык водить по доске. Он не наделил меня достаточно крепкими мускулами, чтобы они могли уравновесить крайнюю возбудимость нервов, 103 и, таким образом, именно ему я обязан, наравне со способностью к отвлеченному мышлению, делающей для меня трудным малейшее действие, также и необузданностью желаний. Всякий раз, когда я страстно хотел чего-нибудь, я уже не был в силах подавить свое желание. Когда я анализировал собственные поступки, у меня являлась мысль, что интеллектуальные натуры менее других способны противостоять страстям, когда эти страсти просыпаются в них, и это, вероятно, объясняется тем1, что у таких людей нормальная связь между действием и мыслью нарушена. Самым блестящим доказательством этой гипотезы Являются фанатики. Неоднократно наблюдал я и у отца, обычно очень сдержанного и мягкого человека, такие припадки гнева, что они доводили его почти до обморока. В этом отношении я тоже вылитый сын своего отца, а через него и достойный потомок деда, человека весьма неуравновешенного, по-своему одаренного, полукрестьянина по происхождению, но добившегося благодаря изобретениям в области механики должности гражданского инженера, а потом разорившегося в пух и прах на бесконечных судебных тяжбах. Здесь у меня тоже налицо некий опасный наследственный элемент, нечто такое, благодаря чему по временам я не знаю никаких границ, невзирая на неизменную мою интеллектуальность. Раньше я считал эту двойственность своей натуры даже неким высшим состоянием: бурные порывы страстей в соединении с неиссякаемой энергией отвлеченного мышления. Я мечтал быть одновременно лихорадочно возбужденным и сохранять ясную голову, быть, как говорят немцы, в одно и то же время субъектом и объектом своего анализа; субъектом, который сам изучает себя и находит в этом изучении как средства для экзальтации, так и средства для научного развития. Увы! Куда завела меня эта химера! Впрочем, еще рано говорить о последствиях. Пока мы рассматриваем только причины.

Среди обстоятельств, особенно повлиявших на меня в детстве, одним из самых важных было посещение церкви. Как только я научился читать, мать стала брать меня с собою по воскресеньям к обед не. Обедню служили в восемь часов утра в церкви капуцинов, недавно построенной на том обсаженном платанами бульваре, что идет от бульвара Саблон к площади Торо, вдоль Ботанического сада. У входа в церковь возле своего ларька обычно сидела торговка пряниками, которую звали тетушка Жирар.

Я отлично знал эту торговку, так как имел обыкновение покупать у нее весной вишни: пять-шесть ягод, привязанных белой ниткой к палочке. То бывали первые вишни в сезоне, которые я пробовал, и удовольствие от этого терпкого и свежего лакомства было одним из проявлений моей чувственности в дни детства. Если бы кто-нибудь наблюдал за мной в такие минуты, он уже тогда имел бы случай заметить во мне признаки тех исступленных желаний, о которых я только что говорил. Когда я направлялся к ларьку, меня почти охватывала лихорадка. Но не только ради этих вишен я предпочитал церковь капуцинов с ее очень простой архитектурой подземным приделам Нотр-Дам-дю-Пор и сводам собора, поддерживаемым лесом стройных колонн. В этой церкви хор скрыт от взоров молящихся. Во время богослужения невидимые певчие пели стихиры, производившие на мой детский ум странное впечатление. Мне казалось, что эти

Вы читаете Ученик
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×