напрудил на лестничной площадке.

Скажу вам сразу, Владимир Львович Бурцев любил Россию и потому почти всю жизнь прожил в Париже. Гонясь за дешевизною, менял он адреса. Но оставался поэтажный запах лука и жареной селедки. А дух квартирный был керосинно-типографским. О мебелях не стану – их историческая родина какой-нибудь блошиный рынок. Три с минусом, не так ли? Оно бы так, но фотографии на белой стене! Никто в Париже не имел такой коллекции: агенты-провокаторы, творцы грядущей революции, по совместительству ее могильщики.

Противодействовал В.Л.[1] В департаменте полиции, в доме на Фонтанке давно он значился как сын штабс-капитана и беглый каторжник. Сказать точнее, сукин сын. И было удивленье, скрытно-уважительное: уникум! Оно и верно, кому вподым срабатывать такое без штата и вне штата? Рассказывать нет нужды, он сам когда-то рассказывал о всех перипетиях. Читайте, тошно станет.

Так вот, портреты. Злодеи в узкобортных тройках, усы ухожены, а трости с инкрустацией и без. Одни напряжены, как в поисках, где справить второпях нужду; другие напряженно раскрывают секрет фотографических процессов.

И вдруг ты цепенеешь. В простенке между окнами портрет размером больше прочих. Ага, Азеф! Губасто-мокрогубый, извините, масляное масло. Низколобый. Подстрижен ежиком. Покатая плечистость. Едва не лопнет от натуги крахмальный воротничок. Всё вместе – биндюжник и его бугай.

Азеф – всемирного масштаба обер-иуда. Вариант фамилии – прошу заметить – Азиев. Его портрет имеет сходство – см. «Портрет»– с ростовщиком, которому наш добрый Гоголь придал черты малоазийские, то есть жидовские. Азеф-Азиев и этот ростовщик имеют общность выраженья глаз. Что в зеркале души? Таинственная страсть к предательству. У, молчаливый ген, который притаился в каждом.

Бурцев, усмехаясь, повторял: «А мне, ей-ей, не страшно». Его и Леонид Андреев не пугал. Нисколько. Поскольку тот ему писал: «С великим интересом, порою прямо-таки с восторгом, смотрю, как вы идете по этому зловещему маскарадному залу, где все убийцы и мерзавцы наряжены святыми».

Андреев думал об Иуде. Бурцев – об иудах.

А г-н Неймайер задался вопросом: Иуда был, но был ли он иудой?

* * *

Случится посетить Неаполь, рекомендую отель «Британик».

Едва выходишь, как убеждаешься: вулкан дымится. Имеется в виду– и умозрительно, и визуально – известнейший Везувий. Мне не забыть, как Франс, который Анатолий, неосторожно воскурил вулкан. В рассказе «Понтий Пилат». А ведь во времена Пилата, пусть и позднего, Везувий-то еще не раздразнили. У Анатоля Франса промашка вышла. Не столь уж крупная, по-моему. И все же следствие – утрата моего доверия. Рассказ-то сочинил он ради одной строки. Дряхлого Понтия, бывшего римского прокуратора, спрашивают о распятом еврее из Назарета, а бывший столп империи… Франс его не портретировал, а потому и сообщаю, что этот Понтий был с челкой из висюлек, похожих на охотничьи сосиски; глаза имел белесые, размером – яйца третьей категории; живая копия тех римских бюрократов, изваяния которых видишь в музейном зале, коли приходишь не затем, чтоб закусить бычком в томате… Пилата, повторяю, спрашивают об Иисусе, каратель же, поморщив лоб, ответил, что он, хоть вы его убейте, такого не припомнит. Причиной не маразм, добро бы так. И не то чтобы Пилат вторично руки умывал, это бы куда ни шло. Автор дает понять, что Распятый всего-навсего еврейский агитатор-пропагатор, а таковых всегда в еврействе много, всех не упомнишь. Вот это он имел в виду, французский Франс. Ан нет, не веришь автору. Какое может быть доверие, коли слевшил в детали, про вулкан-то?!

Потом поправку внес: нет, не дымил Везувий, он «смеялся». И все, нас уверяет Франс, остались им довольны. Поди-ка угадай, где пышку получишь, а где синяк набьешь. Горький щегольнул: «Море смеялось» – досталось на орехи. А между тем, оказавшись на корсо Витторио, вы увидали бы не только вулкан, но и залив – смеется солнечная рябь. На горизонте – абрис, сизый абрис острова. А там, конечно, Горький. Там и Андреев. Он размышляет об Иуде.

* * *

Какая пудра, голубая эта пыль. И тусклый запах захолустья – горящий с треском хворост, навоз иссохлый да клок верблюжьей шерсти. Иуда был из Иудеи. (А все другие ученики Христа из Галилеи, и в этом потаенный смысл.)

Родил Иуду некто Симон. То было в Кариоте-городке. Отсюда: Иуда из Кариота, Иуда Искариотский. Как Житомирские или Бердичевские. Да и такие, прошу прощенья, Вяземские или Шуйские.

Но Житомир и Бердичев, Шуя и Вязьма хоть и не всегда на карте генеральной обозначены кружком, а все же как-то обозначены. А Кариот… Его, гм-гм, нет в текстах Ветхого Завета, но есть в Евангелии от Иоанна. С меня довольно. Скажите, вы встречали, например, Кандер? Однако Искандер встречается на презентациях в Москве. У нас, на Каменноостровском, в Петербурге, жила Надежда Искандер, дворянка; притом потомственная. Прибавлю: в том же доме, что и свитский генерал Джунковский. По слухам, сей красавец состоял в опасной связи с высокородной дамой, ее убили на Урале, он сгинул на Лубянке, но это здесь как будто б лишнее.

Следите за Иудой. Он домоседом быть не мог, как всякий коммивояжер. Он Палестину видывал от края и до края и пальмовую ветвь задумчиво не вопрошал, где та росла, но все ж поглядывал на придорожные каменные столбы с изображеньем указующей руки. Шли пастухи в плащах верблюжьей шерсти, в сандалиях на натруженных ступнях. Шли не по-нашему: ведущими, а не ведомыми. А позади скотины – сторожевые псы. О, кротость осликов. Невольно вспомнишь въезд в Иерусалимские врата, что рядом с Рыбным рынком, – гравюра называлась «Шествие на осляти», гравюру в «Ниве» рассматривали умиленно под дачной лампой- молнией, а добрый майский жук жужжал, жужжал… А это окликание отары? Нет, не по-матерному, как в ГУЛАГе женскую бригаду, а каждую овцу по имени, и слышишь хруст и теплое сопение в яслях. Но не забудьте жертвоприношения – в тот час ягнят ведь тоже окликали поименно… Зной дней струился длинно; ночь обжигала скулы холодом. Звезда с звездой не говорила – созвездья молчаливо слушали беседы человеков у костров, простонародные беседы на арамейском. Шакалы шастали окрест шатров. Но вот светает. У водопоя не соблюдает очередность поголовье, влажны следы копыт. На ослике иль на верблюде, случалось, и пешком Иуда продолжает путь. Иуда, повторяю, иудей. А иудей, сказал бы вам любой еврей, куда как падок на барыш. О том, что брал сребреники, знают все. Но он не отвергал и драхмы, и динарии. Что до таланта, то в землю он талант не зарывал. В залог же брал все, что угодно, за исключеньем жерновов (нельзя ведь бедолагу оставлять без хлеба), не брал и вдовье платье (нельзя несчастную оставить в ужасной наготе ее). Не будь Искариот Иудой, а также иудеем, мы были б вправе поставить его выше той карги-процентщицы, что в Питере живала, в Кузнечном переулке.

Итак, день ото дня спускался он с гористой Иудеи в Галилею – в живую зыбь полей пшеницы, в веселый вздор ручьев, в недвижно-сизую туманность оливковых садов. Едва сквозь марево проглянет глинобитный городок, как возникают виноградники. Их гроздья тяжелы, как груди у Юдифи, Иуда ощущал истому в чреслах. Однако, что ж скрывать, нет, не Юдифь делила ложе с ним.

Кто же? Мне Голованов указал: «Вероника». А Голованов кто? Москвич и дед соседа моего. Но про это и

Вы читаете Бестселлер
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×