Джек и в самом деле в минуту прощания с камеристкой почувствовал, что на глаза у него навертываются слезы. Не то, чтобы он был сильно привязан к этой толстухе, но она была последним звеном, которое связывало его с домом, она все время находилась рядом с его матерью, и ему казалось, что с ее уходом разлука будет уже бесповоротной.

— Констан, Констан! — едва слышно повторял он, уцепившись за ее юбку. — Передайте маме, чтобы она приехала ко мне.

— Да, да, она приедет, господин Джек… не нужно плакать…

Ребенок и впрямь с трудом удерживал слезы. Но тут ему показалось, что все присутствующие испытующе смотрят на него, что преподаватель литературы не сводит с него насмешливого и леденящего взора, и этого было достаточно, чтобы малыш совладал со своим отчаянием.

А снег все падал и падал.

Моронваль предложил послать за извозчиком, но камеристка, ко всеобщему и величайшему изумлению, объявила, что кучер Огюстен ожидает ее в двухместной карете на углу переулка.

Черт побери, собственная карета!

— Кстати, Огюстен кое о чем просил меня, — спохватилась мадемуазель Констан. — Нет ли у вас тут воспитанника по имени Сайд?

— Да, да. Разумеется, есть… Чудесный малый! — сказал Моронваль.

— А какой у него бесподобный бас!.. Сейчас вы сами услышите!.. — прибавил Лабассендр и, высунувшись в сад, громовым голосом позвал Сайда.

В ответ послышался страшный рев, а вслед за тем появился и «чудесный малый».

Это был долговязый смуглый подросток; мундир, как и все школьные мундиры, которые подолгу носят быстро растущие дети, был ему узок и короток; в этой стянутой наподобие кафтана форменной одежде Сайд особенно походил на египтянина, правда, наряженного на европейский манер.

В довершение всего природа отпустила слишком мало кожи на долю его круглой желтой физиономии с довольно правильными чертами: кожа на ней была натянута так туго, что едва не лопалась, и, когда у Сайда раскрывался рот, глаза его тут же зажмуривались, если же открывались глаза, то захлопывался рот.

При взгляде на этого злополучного юнца, для которого не хватило кожи, вас так и подмывало сделать ему надрез, прокол или еще что-нибудь, лишь бы облегчить его участь.

Обнаружилось, что Сайд отлично помнит кучера Огюстена, который служил у его родителей и давал мальчику окурки от сигар.

— Что ему от вас передать? — спросила мадемуазель Констан с самым любезным видом.

— Ничего… — ответил воспитанник Сайд.

— А как поживают ваши родители?.. Вы получаете от них вести?

— Нет.

— Если не ошибаюсь, они собирались в Египет? Добрались они туда?..

— Не знаю… Они никогда мне не писали…

Говоря по правде, ответы этого образцового ученика пансиона Моронваль-Декостер производили не слишком отрадное впечатление, и навострившему уши Джеку лезли в голову самые странные мысли.

Равнодушие, с каким подросток упоминал о своих родителях, совершенно не вязалось с хвастливыми утверждениями Моронваля о том, будто ему удается создать для своих воспитанников семейную обстановку, что особенно важно, ибо они по большей части лишены таких радостей с раннего детства, и на Джека все это произвело мрачное впечатление.

Мальчик представил себе, что ему суждено жить среди сирот, покинутых детей и что ему самому будет здесь так же сиротливо, как если бы он приехал из Тимбукту или с острова Таити.

И он инстинктивно цеплялся за платье недоброй служанки, которая привезла его сюда.

— Передайте маме, чтобы она приехала… чтобы она непременно приехала ко мне!

Когда дверь захлопнулась и пышная юбка камеристки исчезла из глаз, мальчик понял, что все кончено, что целый отрезок его жизни, жизни избалованного ребенка, уходит в прошлое и что никогда уже не повторятся эти счастливые дни.

Он беззвучно плакал, стоя возле двери в сад, и тут чья-то рука протянулась к нему, сжимая какой-то небольшой черный предмет.

Долговязый Сайд, пытаясь утешить Джека, протягивал ему окурки.

— Бери, бери!.. Не стесняйся… У меня их полная коробка… — говорил потешный юнец, зажмуриваясь, чтобы открыть рот.

Джек, улыбаясь сквозь слезы, мотал головой, объясняя, что ему не нужны эти замечательные окурки; ученик Сайд, который отнюдь не блистал красноречием, стоял перед ним, как истукан, не зная, что бы еще такое сказать, но тут как раз вошел Моронваль.

Он проводил мадемуазель Констан до кареты и возвращался, проникнутый почтительным сочувствием к печали нового воспитанника.

У кучера Огюстена была такая богатая меховая полость, лошадь, запряженная в двухместную карету, казалась такой резвой, что юный де Баранси сильно вырос в его глазах. Мальчику на редкость повезло, так как обычно Моронваль, желая развеять тоску по родине, подчас овладевавшую «питомцами жарких стран», прибегал не к декостеровской, а совсем к иной методе — свистящей, хлещущей, секущей.

— Вот-вот, постарайтесь развлечь его, — сказал он Сайду. — Поиграйте вместе… Но главное — идите в залу, там теплее, чем здесь… В честь новичка я освобождаю всех от занятий до завтрашнего утра.

Несчастный новичок!

В просторной застекленной ротонде, где около десятка маленьких метисов с воплями носились как угорелые, Джека мигом окружили и наперебой стали задавать ему вопросы на непонятном жаргоне. Робкий мальчик в пледе, с золотистыми локонами и голыми икрами, неподвижно стоявший в кругу неистово жестикулировавших, худых и возбужденных «питомцев жарких стран», походил на элегантного парижанина, ненароком угодившего в вольеру для обезьян в Зоологическом саду.

Это сравнение, пришедшее в голову Моронвалю, показалось ему забавным. Однако ему недолго пришлось предаваться молчаливому веселью, его отвлек бурный спор: знакомые возгласы Лабассендра «Бэу! Бэу!» и тоненький торжественный голосок г-жи Моронваль слились в ожесточенном дуэте. Директор тотчас же смекнул, в чем дело, и устремился на помощь своей супруге, которая самоотверженно обороняла деньги, полученные за треть учебного года, от натиска преподавателей, которым давно уже не выплачивали жалованья…

Эварист Моронваль, адвокат и литератор, прибыл в Париж из Пуэнт-а-Питра[3] в 1848 году: его привез с собой в качестве секретаря некий депутат из Гваделупы.

Тогда он был еще молодым человеком, лет двадцати пяти, полным честолюбивых стремлений, неглупым и довольно образованным. Не имея денег, он принял эту полулакейскую должность, чтобы не нести расходов по поездке и добраться до грозного искусителя — Парижа, чье зарево так далеко распространяется по земле, что привлекает к себе даже мотыльков из колоний.

Едва сойдя на берег, он бросил своего депутата, свел кое-какие знакомства и прежде всего ринулся в политику, главное оружие которой — слово и жест, уповая и тут добиться такого же успеха, какого он добивался в заморских колониях Франции. Но он не принял в расчет насмешливости парижан и своего злосчастного креольского выговора, от которого, несмотря на все усилия, ему так и не удалось избавиться.

В первый раз Моронваль выступил публично на каком-то процессе, связанном с прессой. Он ополчился на «пъезъенных хъоникёов, котоые позоят литеатуу», и громовой взрыв хохота, каким была встречена его тирада, доказал злосчастному «Эваисту Моонвалю», что ему нелегко будет создать себе имя как адвокату.

Ему пришлось заняться литературным трудом, однако он довольно быстро понял, что добиться известности в Париже гораздо труднее, чем в Пувнт-а-Питре. Спесивый, избалованный успехом в родных краях, к тому же необыкновенно вспыльчивый, он переходил из одной газеты в другую, но нигде не сумел удержаться.

Тогда-то и началась для него ужасная жизнь впроголодь, которая либо тотчас же надламывает человека, либо закаляет его навсегда. Он стал одним из тех голодных, но гордых неудачников, которых в

Вы читаете Джек
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×