неспешной манере, за которую его так ценили винчианцы.
Папенька действительно был худощав и долговяз, но бодр и крепок, а голову его увенчивала почтенная серебристо-седая шевелюра. Одевался он всегда просто и скромно, как и подобало его натуре.
— Да и вправду, Эрнесто, у меня выскочила сыпь в месте, о котором я могу тебе только сказать, а вот показать не могу, — доверительно шепнула синьора.
В этот момент над входной дверью забренчал колокольчик, и я обрадовалась: целых два посетителя, чтобы отвлечь папеньку!
— Папенька, — вмешалась я, — я только что заметила, что у нас кончилась вербена.
— Разве у южной стены не растет большой куст? — насупил брови отец.
— Он там рос, — подтвердила я, радуясь, что могу ничтожной правдой скрасить большую ложь.
— Мы все использовали?
— Ты не помнишь? От желтухи у синьоры д’Аретино и от глазной болезни у синьора Мартони и его сына…
Я замолчала, делая вид, что могу перечислить еще дюжину пациентов, на которых мы издержали всю нашу вербену, хотя больше никого назвать была не в состоянии. Но я прекрасно знала, сколько времени и внимания папенька уделяет самым пустяковым мелочам, поэтому не удивилась, когда в конце концов он попросил:
— Что ж, Катерина, не сходишь ли ты за ней? К тому же сейчас самое время собирать у реки вайду,[1] верно я говорю?
— Вайду, — повторила я, пряча восторг от того, что мой замысел удался.
Я совсем запамятовала, что наши запасы этого растения истощились, а ведь мазь на его основе прекрасно залечивает язвы. Зато папенька не забыл, что вайда ныне набирает цвет.
— Я мигом сбегаю! — выкрикнула я уже из-за двери.
Мне вовсе не хотелось выслушивать его сиюминутные просьбы и запоздалые наставления о том, что перед уходом необходимо закончить прочие дела. Я не сомневалась, что алхимический огонь никуда не денется и преспокойно будет гореть почти до вечера, до моего прихода.
Наша деревушка стоит на вершине холма. В ней от силы пятьдесят домишек, а самые значительные ее постройки — церковка и руины древнего замка. Шагая по мощеным винчианским улочкам, я не без уколов совести размышляла о своем теперешнем неподчинении папеньке. Он столько всего мне дал… и вот чем я ему плачу! С раннего детства он был мне и отцом, и матерью — она умерла от лихорадки через несколько недель после того, как произвела меня на свет, и не помогли никакие снадобья, которыми ее отчаянно пичкал Эрнесто.
Пока я была совсем малышкой, папенька души во мне не чаял и всячески мне потакал. Всю любовь, на которую способен безутешный вдовец, он изливал на меня. Он ни разу даже пальцем меня не тронул, никогда не ругал, и поручения по дому мне доставались самые легкие, потому что за хозяйством присматривала тетя Магдалена.
В те времена я чаще всего сидела на папенькином аптекарском прилавке и развлекала его клиентов. Обезьянничанье было у меня в крови, и я с легкостью передразнивала птичий щебет, крики мула или смех соседки. На неделе папенька часто брал меня на прогулку за лекарственными травами, которые не встречались в его огороде. Я обожала прятаться от него среди зарослей, ловить бабочек или бежать навстречу ветру, раскинув руки.
Папенька показал мне ручейки, куда прилетали попить и искупаться птички. То-то они веселились, возясь друг с дружкой на отмелях! Мы с папенькой давились от смеха, глядя, как эти опрятные пернатые превращаются во взъерошенных замызганных чучелок.
Словом, от меня не требовали слишком многого — папеньке доставляло радость и то, что я расту беззаботным счастливым ребенком.
Но едва мне исполнилось восемь лет, как все изменилось. Папенька повел меня в пещеру, которую никогда раньше не показывал. В ней царил полумрак, только в отверстие в каменном своде проникало солнце. Озаренные его лучами, мы стояли в круге света, а вокруг нас сгущалась тьма.
— Восемь, — произнес папенька, и его торжественный голос отдался эхом в глубинах пещеры. — Восемь — наиглавнейшее из чисел.
— Почему, папенька?
— Это число бесконечности.
Он нарисовал у наших ног на песке и число, и символ и, взяв меня за пальчик, принялся обводить их, показывая мне, что у них нет ни начала, ни конца.
— Восемь — то же, что бесчисленная вероятность. Бессчетные миры. Тебе теперь восемь лет, Катерина. Теперь только и начинается твоя настоящая жизнь. Твое обучение.
Так и случилось. В тот же вечер, когда Магдалена ушла домой, папенька, вооружившись факелом, повел меня мимо наших спален наверх, на четвертый этаж. Там располагались две комнаты — папенькины святая святых. Они были всегда заперты, и мне не дозволялось туда входить. Я же, как послушная дочь, и не мыслила нарушить запрет.
Первой папенька отпер комнату, выходившую окнами на улицу. Войдя, я увидела, что она светлая и просторная, хотя совершенно непритязательная. В ней не было ничего, кроме столов, сплошь заваленных книгами. Мне, конечно, доводилось видеть книги и раньше. У папенькиного изголовья постоянно лежал какой-нибудь томик. Бывало, если я не могла вечером заснуть и бежала за утешением в его спальню, то часто заставала его за раскрытой книжкой, которую он листал при свече, опершись на локоть. Папенька тотчас отрывался от чтения, брал меня к себе в теплую постель и баюкал, рассказывая что-нибудь занимательное. В лавке у него хранился медицинский справочник со списком целебных свойств растений. Меня эти книжки совершенно не интересовали, так же как и Библия — отрывки из нее служки зачитывали на воскресных мессах.
Но здесь на столах были разложены десятки рукописных книг, порой просто огромных. Папенька задержал свой факел над одним из раскрытых кодексов, и я увидела на странице не только строчки, но и восхитительные золотые листочки и стебельки, обвивавшие гигантские буквицы, и крохотные рисунки всех цветов и оттенков.
— Этому манускрипту, — произнес папенька с неподдельным трепетом, — добрая тысяча лет.
Тысяча лет?
— Папенька, откуда у тебя такая книга?
Я стала тихо бродить меж столов, рассматривая внушительные тома, которые папенька разрешил мне полистать, но аккуратно. Я увидела, что многие из них написаны по-латыни. Латинской грамоте я не была обучена, но распознать ее умела. Нашла я рукописи и на неведомых языках, в одних буквы походили на диковинные колючки, а в других плавно круглились.
— Расскажи мне, ну пожалуйста, где ты приобрел столько книг?
Папенька вслед за мной принялся прохаживаться по библиотеке, задерживаясь то у одного, то у другого манускрипта. Поднося к ним факел, он щурился, вчитываясь в слова, и кивал сам себе. Постепенно он разговорился и — прямо как вечером перед сном — стал сплетать одну небылицу за другой. Только на этот раз повествовал он вовсе не о драконах, не об их горных логовищах и не об эльфах, обитающих в цветах кувшинок. Папенька поведал мне историю своей полной приключений юности, когда он подвизался в учениках у прославленного флорентийского историка и ученого Поджо Браччолини, который в ту пору состоял на службе у влиятельнейшего флорентийского вельможи Козимо де Медичи.
— Люди и поныне восхваляют его скромность и ненавязчивость в делах правления, невзирая на его баснословные богатства, — вел рассказ папенька. — Но в те давние дни Козимо пришла на ум благая мысль, что все грамотеи его возлюбленного города должны уметь прочесть произведения древних греков и римлян, чтобы собрать свитки и рукописные тома, рассеянные по всему миру после разорения знаменитой Александрийской библиотеки — той, что в Египте. Большая часть этих редкостей была сокрыта от отцов христианской церкви, поскольку те считали их ересью.
— Что такое «ересь», папенька?
— Ересь есть вера в любую идею, которой священники не находят в Священном Писании. «Ересь» — очень страшное слово. И ересь — это то, чем я занимаюсь, дочка.