вправо, влево, в синий печной огонь, — остатки вылила в себя, и — ей бы крякнуть, а она мяукнула по- кошачьи, продолжительно и тонко.

— Ишь, как у вас хозяйка, — кошкой, — подмигнул Петришка мужику, но тот сморщился весь и заковылял в угол, — не то пень, не то коряга, — и руки сучьями, и словно нет ни спины, ни лица…

— За картошкой? — визгнула старуха, сев на лавку и выперев вперед острые локти. — Чего привез, говори?

— Соль и ханжа, — лениво ворохнул соловыми губами Петришка. — Лесом нес, лес беспокойный. А соли много, соли двадцать фунтов.

— Картошечки захотел? Кар-ртохи? — искривилась старуха. — Бу-удет тебе картоха. Фунт на фунт, — получай и проваливай.

— Так. Тэк-с, — подумал вслух Петришка. — Это, значится, дороже городского. Нет, хозяйка, дело не пойдет. Не сладимся. Заночую у вас, да дальше трону. Вот оно что. За ночевку налью ханжички, — пей, бабушка.

Старуха рванула корец, выпила, фукнула и стала шарить ухватом в печи, разрывая кучку погасших углей. Петришка хватил прямо из бутыли и повалился на скамью, ляпаясь пальцами за ее края и пытаясь удержать крутившуюся во все стороны голову. Поплыло, понеслось; встал лес, черный осинник; засвистала буря; и опять ее рев прорезал тот же странный, колдовской посвист. Нет, не улежать; Петришка поднял голову. Прямо в рот совал ему ложку сучковатый мужиченко.

— Штей иди похлебай с нами, хозяйка велела.

— А! Щи… республики.

Петришка вскочил и шатаясь, подошел-свалился к низкому, синему огню печки; от широкой лохани шел пар; Петришка сунул ложку в лохань, потом в рот; щи были прелого листа, без соли; дотянулся до мешка, из дыры в мешке натряс в руку соли; кинул в лохань; зашипело, еще злей пошел пар. Тогда Петришка стукнул ложкой о край лохани и, мотая виноватой головой, закричал:

— Вы мне щей, я вам соли! Вот они щи республики! Так и надо! Трескай, ребята, в обе щеки навинчивай!

— Это все равно у нас под Якобстатом, — сказал неизвестно откуда взявшийся сосед: рожа широкая, красная, облупленная, а из под коры ее лезут короткие рыжие волосы.

Петришка проглотил каплю кипяткового навару, голова, как будто, стала светлей; глянул кругом — мужиченко истово хлебал, подставляя под ложку вместо хлеба, кусок бересты; все так же пялила лесные глаза девочка; старуха в облаке пара была, как ведьма; а сосед подпирал Петришку деревянным локтем дружелюбно и сочувственно.

— Так бы и всегда надо, — учительно сказал заплетающийся Петришкин язык. — Я тебе, ты мне, вот и выйдут щи республики. А то бросаются, как псы, рвут куски, каждый себе тащит. Засе-бя-тина! Эт-то всякий может. Хозяйка, а хозяйка! Давай меняться! Хошь фунт на фунт — получай фунт на фунт. Я такой! Мне ничего не надо!

И не успел Петришкин язык договорить слова про бога, который всех разыщет и накажет, как сунулся Петришке в лицо его же мешок, набитый картошкой. Петришка ощупал мешок кругом, взвесил на руке: верно, фунтов двадцать, не больше. Захотел встать, встал. Взяла досада, швырнул мешок об пол; голова отрезвела, обернулся, топнул ногой.

— Старуха, отдавай соль!

И отстучал по краю лохани, как по телеграфу:

— Щи республики. Боевая задача рабочих и крестьян. И крестьян! А ты что делаешь? И крестьян.

Но не успел он — говорком-говорком — ляпнуть-ковырнуть про крестьян, как свинцовыми сверлами из морщин впились в него с размаху старухины лиловые гляделки, завертелся ходенем — кругом — синим солнцем мертвый огонь печки, и вспыхнул все тот же злобный, зловещий, сверлящий посвист вопросов в уши:

— Ш-што?!!

Тогда, забыв обо всем, даже о республике, даже о боге, Петришка выхватил из-под лавки сучковатую корягу и, колыхнув легонько в воздухе, как приходилось юнцом колыхать кувалдой у Грубера и К°, теперь шестнадцатая государственная.

— Брось, товарищ, так не годится!

Прямо перед глазами — широкая, брыкастая рожа соседа, а вместо глаз — ногти торчат из-под острых сучков, не бровей.

— Но корягой — корягой — бац в старуху! — жмыху, жмыху не будет — и вон из избы.

Глава стремительная

Колено ударилось о пень, и тут же в глаз въехал сучок: зеленые звездочки засвиристели в глазу острой и едкой болью. Вот рук не было: ими бы раздвигать мокрые ветки, рвать паутину, чтобы не лезла в глаза и рот. Хорошо, что хоть ноги несли все вперед и вперед, через кочки, пни, водоемины, через деревья, через мрак, через ночь.

— Недаром, недаром, — бессмыслил сухой Петришкин язык и хотелось залить его ручьем, рекой, морем воды, — недаром, недаром, недаром, недаром, — и с размаху коленями о невидное острие пня, лицом в мокрый мох; оба колена заныли, завыли, залились огневой болью, и тут стало понятно, почему рук не было: сердце по-дурацки колотилось от живота до самого горла большим, неровным, черным мячиком, заглушая все звуки кругом, во всем лесу, во всем мире.

Лежать бы так маленькому дураку Петришке — головой в мох, ноги на пне — и слушать колотящееся по-мячиному, по-кирпичиному, по-обушиному в глотку свое немирное сердце, — а кругом — слепота, чернота, только звездочки свиристят в глазах. Но мысли застругали голову и стружками покрыли сердце.

— Щи республики — наворотил делов густо — не провернешь штопором. — Взять бы голову, да как арбуз — об камень, об камень, об камень, — красное потечет, — зачем это я ее? Значит, я тоже за себя? — Где это — где это — доку-умент на обратный проезд — хорошо в поезде ехать — или голову под кувалду? — Засе-бя-тина!

А лес набухал сзади — черный, огрублый, тяжелый, по-чужому, по-бессмысленному, по-безработному, и вдруг — трах! — прорезался свинцовым свистом, багровым предвещаньем, темной угрозой, огненным бичом непонятной и никогда непонятой тоски —

Погоня!

Сердце Петришкино остановилось сторожко, сам он быстро и точно поджал расхлябавшиеся ноги, пальцами рук коснулся мокрого моха — так примерялись на фабричном дворе гоняться на приз — полбутылки —

Погоня!

И вновь, вперед, в невидные черные сучки, в тугую паутину, в чуждое, в чужое, в мокрые листья головой, как об стаю лягушек — чирк, чирк! — не горит зажигалка — главное, скорей, стремительней, как бы ни болела спина, как бы ни ныла грудь, как бы ни подгибались ноги, — скорей —

— ведь, погоня, погоня!

Ну, черта ли, грудь захлестнуло; остановился Петришка — обидно. И какой там Петришка, девятьсот пятый давно сгорел безвозвратно, — нет, Петр Иваныч Борюшкин, всеми уважаемый слесарь от Грубера. Вот, только бы сердце остановить, задержать малость сжать кулаком — и все придет в порядок, станет на свои места; не будет ни леса; ни погони; ни бессмысленного скока через кочки, сучки, буераки; что, на самом-то деле; обидно.

А сзади… сзади… в сплошную стену липлого и черного осинового листа — так свалялся в одно весь лес — опять нарастала тревожно и густо, сторожко и хрустко крадучись по-медвежьи, глухо звоня о мшистые коряги — немыслимая ржавая темная ступа. А за ней… за ней — сетью лесных невидно-зеленых

Вы читаете Щи республики
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×