нет телефона. Жизнь моего отца висит на волоске. Должно быть, сам он этого не сознает, а ведь прежде, чем он встанет из-за секретера – он сидел, он даже не успел подняться – и укажет на дверь господину, который вторгся и не думает уходить, тот опередит отца, запрет дверь и спрячет ключ. Отцу отрезан путь к отступлению, а маму этот тип по-прежнему не желает замечать. Самое ужасное – его манера не обращать внимания на маму, как будто она заодно с ним, убийцей и негодяем.

Поскольку даже этот кромешный кошмар сгинул, не дав мне своей разгадки, я всегда понимал людей, которые чуть что бросаются искать спасения к ближайшему пожарному столбику с сигнальным звонком – они стоят на улицах, подобно алтарям, пред которыми возносят мольбы богине бедствий. Однако куда более волнующим, чем даже появление пожарной команды, представлялся мне тот миг, когда я, единственный прохожий, слышу еще отдаленный сигнал пожарной тревоги. Увы, в эти минуты самая интересная часть бедствия всегда была уже в прошлом. Даже если где-то горело, увидеть огонь не удавалось. Казалось, город ревниво прятал свои редкие пожары, лелеял их в глубине дворов или чердаков и старался не допустить, чтобы кто- нибудь узрел великолепную пламенную птицу, которую он, город, взрастил для себя одного. Время от времени пожарные выходили на улицу; судя по их виду, они не стоили зрелища, которое, казалось бы, должно было глубоко их потрясти. Если затем приезжала еще одна команда с пожарными рукавами, лестницами, бочками, то после первых торопливых маневров она тоже впадала в беспечность: вновь прибывшие в касках и негнущихся робах походили скорей на хранителей незримого огня, чем на его врагов. Однако зачастую дело обходилось без приезда пополнения: все вдруг замечали, что даже полицейские куда-то подевались, а огонь потушен. И никто не соглашался с тем, что пожар возник из-за поджога.

Цвета

В нашем саду стояла заброшенная, обветшалая беседка. Я любил ее за разноцветные стекла. Забравшись внутрь и переходя от одного окна к другому я преображался так же, как сад за оконными стеклышками, а он то пламенел, то был запорошен пылью, то тускло тлел, то пышно расцветал. Это напоминало мне рисование тушью, когда любая изображенная вещь раскрывалась до сокровенных глубин, как только я размывал рисунок, посадив на него облачко воды. Напоминало это и мыльные пузыри. Я путешествовал в них по комнате, я играл с переливами цвета на их куполах, пока они не лопались. На небе, на каком-нибудь украшении, в книге – везде меня захватывали цвета. Дети – добыча цвета повсюду. В те времена продавали маленькие шоколадки, сложенные столбиком, а он был крест-накрест перевязан, и каждая плитка обернута цветной фольгой. Эта башенка, не рассыпавшаяся благодаря шершавой золотой веревочке, сверкала зеленым и золотым, синим и оранжевым, красным и серебряным; шоколадки в одинаковой фольге никогда не оказывались рядом. Из своей искрящейся крепостцы цвета меня однажды атаковали, и я даже сегодня ощущаю сладость, которой упивался мой взор. Цвета ублажили сладостью шоколада не мое нёбо, а прежде всего сердце. Ведь еще до того, как я капитулировал перед заманчивым лакомством, меня возвысило, одним ударом сокрушив низкое вожделение, чувство более благородное.

Ящик для шитья

В наше время уже не было веретен, каким уколола себе палец Спящая красавица, отчего и уснула на сто лет. Но так же, как королева, мать Белоснежки, сидела у окна, когда шел снег, наша мама садилась поближе к окну, чтобы заняться шитьем; три капельки крови не пролились только потому, что при шитье на пальце у мамы был наперсток. Зато верх у наперстка был розово-алый, да еще с красивыми точечками, будто оставшимися от уколов иглы. Заглянешь в наперсток, подняв к свету, а там что-то краснеется, горит в черной глубине, с которой были хорошо знакомы наши указательные пальцы. Мы ведь всегда старались завладеть крохотной короной, чтобы совершить тайную коронацию. Надев на палец наперсток, я понимал, что на самом деле означает слово, которым наша прислуга называла маму: они-то говорили «благодетельница», однако я долгое время пребывал в уверенности, что мама – «рукодетельница». И невозможно было придумать какой-то другой титул, который бы более внятно выражал всю великую полноту власти моей матери.

Как у всех правителей, ее резиденцию – столик для шитья – окружали владения, на которые простиралось ее могущество. Мне случалось испытать его на себе. И я тогда замирал, затаив дыхание, не смея пошевелиться. Минуту назад мама обнаружила какой-то непорядок в моей одежде; лишь устранив его, она соглашалась взять меня с собой в гости или за покупками. И вот, отвернув на моей руке рукав матроски, она подшивала оторвавшийся бело-синий обшлаг; или двумя-тремя быстрыми стежками прихватывала изящную складку на шелковом матросском галстучке. А я тем временем жевал резиновый шнурок своей матросской шапочки, совсем не вкусный. В такие минуты, когда с неумолимой строгостью надо мной простирали свою власть разные швейные принадлежности, во мне просыпались непокорство и возмущение. Прежде всего потому, что забота об одежде, которую я все равно уже надел, подвергала суровому испытанию мое терпение, – но главная причина была другая: вся эта морока уж очень не в лад была с представавшей мне картиной, составленной из многоцветных шелковых ниток, тонких иголок, больших и маленьких ножниц. Закрадывалось сомнение: верно ли, что этот ящик первоначально предназначался для швейных принадлежностей? Сомнение крепло, ибо мне не давали покоя, дразня постыдной приманкой, круглые мотки ниток. А манили меня отверстия, оставшиеся от шпенька, который, крутясь, и смотал нить в моток. Правда, с обеих сторон мотка эти дырочки были заклеены бумажными кружками, черными, с золотыми тиснеными надписями – именем фирмы и номером ниток. Но слишком сильно было искушение надавить пальцем на кружок и слишком велико удовлетворение, когда кружок разрывался и я нащупывал дырку.

Кроме верхних покоев, где рядком лежали мотки, где поблескивали черные книжечки-игольницы и ножницы торчали из своих кожаных ножен, было в том ящике мрачное подземелье, жуткий хаос, в котором царил распустившийся клубок и кишмя кишели скрутившиеся друг с дружкой обрезки резиновой тесьмы, крючки и петли, шелковые лоскутки. Среди этих отбросов попадались и пуговицы, иной раз диковинного вида, каких не увидишь ни на одном платье. Похожая форма встретилась мне много позже – то были колеса повозки бога-громовержца Тора, каким в середине нашего века изобразил его некий безвестный магистр на страницах школьного учебника. Сколько же лет прошло, прежде чем блеклая картинка подтвердила мое подозрение, что мамин ящик был предназначен вовсе не для шитья!

Мать Белоснежки шьет, а за окном снегопад. Мир все глубже погружался в тишину, а в доме у нас все почтительнее относились к шитью, самому тихому из всех домашних занятий. С каждым днем смеркалось раньше, и с каждым днем мы чаще выпрашивали у мамы ножницы. Теперь и мы просиживали час-другой, не спуская глаз со своей иголки, тянувшей за собой толстую шерстяную нить. Никому о том не рассказывая, каждый украшал какую-нибудь вещицу: картонную тарелку, перочистку, футляр, – по бумажному шаблону с рисунком вышивал цветы. И когда бумага с сухим треском пропускала иголку, я иной раз, поддавшись искушению, забывал обо всем на свете и любовался хитросплетением нитей на изнанке, которое с каждым новым стежком по лицевой стороне, приближавшим меня к финалу, становилось все запутаннее.

Луна

Свет Луны струится вниз не для того, чтобы озарять арену нашей дневной жизни. Места, залитые этим обманчивым светом, находятся как будто на соседней или какой-то другой Земле. Не на той, за которой Луна следует как ее спутник, а на той, которая сама превращена в спутник Луны. Широкая земная грудь, одним вздохом которой было само время, более не вздымается; сотворенная Земля наконец вернулась домой и может укрыться под вдовьим покрывалом, которое сорвал с нее день. Все это я понял благодаря бледному лучу, пробравшемуся сквозь деревянные жалюзи. Мой сон был беспокоен; Луна разбила его своим приходом и уходом. Когда она вошла в комнату, я проснулся, и оказалось, что мне там нет места, потому что комната не пожелала дать приют кому-то, кроме Луны. Первое, что я увидел явственно, – два кремово- белых умывальных таза на столике. Днем мне бы не пришло в голову обратить на них внимание. Но при свете Луны синяя полоса, бежавшая по краю этих тазов, вызвала у меня досаду. Полоса притворялась, будто она тканая и вьется как оборка вдоль бортика. И впрямь оказалось, что края у тазов волнистые, вроде как рюши на платье. В каждом тазу стоял уемистый кувшин, оба одинаковые, фарфоровые, с цветочным рисунком. Когда я вылезал из кровати, они тихонько задребезжали, по мраморной доске столика дребезг перелетел к стаканчикам и чашкам. Как же я обрадовался, услыхав в ночной тишине этот живой звук, пусть всего лишь отклик на мое движение! Однако он был ненадежен, как враг, притворившийся другом, он только и смотрел, как бы перехитрить меня. И перехитрил, когда я наливал себе воды из графина. Бульканье воды, стук, с которым я ставил на место графин и стакан, – все было эхом других звуков. Ибо на другой Земле, к которой я воспарил, не было места – все места уже заполнило минувшее. Оставалось лишь смириться с этим. Когда же я подходил затем к кровати, то всегда боролся со страхом увидеть уже лежащего на ней самого себя.

Страх исчезал лишь в тот миг, когда я снова ощущал под собой матрас. Тогда я засыпал. Лунный свет неторопливо покидал комнату. И часто в ней уже царила темнота, когда я

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×