дороге старался нарушить мое равновесие. Я давно уж забыл, что значит падать, но тут на беду сила тяжести предъявила свои права, как будто сто лет дожидалась подходящего случая. Дорога после небольшого подъема вдруг резко пошла под уклон; над земляным валом, с гребня которого меня понесло вниз, заклубилась туча пыли и камешков, да еще и ветви хлестали по лицу; но в тот самый миг, когда я уже простился с надеждой усидеть в седле, впереди замаячил отлогий подъем к воротам тренировочного зала. Сердце колотилось жутко, однако я нырнул в тень зала со всего разгона, который получил на пригорке. И соскочил я с велосипеда, преисполненный чувством, что этим летом мне без всякого труда достались Кольхазенбрюк с железнодорожной станцией, озеро Грибнитцерзее и перголы, ведущие от его берега к причалам, замок Бабельсберг с его суровыми зубцами и благоуханные крестьянские сады Глинике, ибо я обручился с этой землей; вот так же легко мне достались бы герцогства и королевства, женись я на особе из императорской фамилии.

Весть о смерти

Мне было лет пять, наверное. Однажды вечером, когда я уже лежал в кровати, в комнате появился отец. Он пришел пожелать мне доброй ночи. Может быть, не совсем по своей воле он сообщил мне о смерти одного родственника. Тот был пожилой человек, мало интересовавший меня. Отец упомянул и о каких-то подробностях. Я не очень хорошо запомнил его рассказ. Зато комната в тот вечер запомнилась так живо, словно я знал, что однажды мне вновь придется вернуться к этой истории. Я давно уже был взрослым, когда услышал, что тот родственник умер от сифилиса. Отец же зашел ко мне тогда, чтобы не сидеть в одиночестве. Однако не со мной ему хотелось побыть, а просто – в моей комнате. Им с комнатой никто другой не был нужен.

Цветочный двор, 12

Ни один звонок не звенел радушней. За порогом этой квартиры я чувствовал себя даже более защищенным, чем дома. Кстати, улицу я называл не Цветочный двор, а Цвет-точный: был там громадный цветок из плюша, который внезапно, вынырнув из своей пышной обертки, оказывался у меня перед носом. А в глубине цветка сидела бабушка, мать моей мамы. Она была вдова. Мы навещали эту старую даму, проводившую дни в застланном ковром и украшенном низенькой балюстрадой эркере, который смотрел на Цветочный двор, и трудно было представить, что в прошлом она совершала большие морские путешествия и даже выезжала на экскурсии в пустыню – их устраивало туристическое бюро «Штанген-райзен», куда она обращалась раз в несколько лет. Из всех квартир высокой знати, в которых я бывал, лишь эта принадлежала гражданам мира. По виду самой квартиры ничего подобного нельзя было заметить. Но открытки с видами Мадонны ди Кампильо и Бриндизи, Вестерланда и Афин и прочие, присылавшиеся путешественницей, хранили воздух Цветочного двора. А крупные, разборчивые строчки, бежавшие внизу или клубившиеся на небе картинок, не оставляли сомнений: бабушка так хорошо обжилась на новом месте, что оно сделалось колонией Цветочного двора. А когда передо мной вновь открывалась родная страна бабушки, я ступал по плашкам паркета робко – казалось, будто и они, как когда-то сама хозяйка, танцевали на волнах Босфора, и чудилось, что в персидских коврах еще осталась пыль Самарканда.

Какими словами описать стародавнее чувство буржуазной надежности, исходившее от этой квартиры? Обстановка и утварь ее многочисленных комнат нынче не оказали бы чести ни одному старьевщику. Ведь, несмотря на то что вещи семидесятых годов намного солидней, чем более поздние, в стиле модерн, ни с чем несравнимой была в них беспечность, с которой они принимали все на свете, а в том, что касалось их собственного будущего, всецело полагались на добротность материала, но отнюдь не на благоразумный расчет. Преобладала здесь мебель, своенравно соединившая в своем убранстве черты различных эпох и потому преисполненная веры в себя и собственную долговечность. Нужда не могла бы угнездиться в этих комнатах, где не находилось места даже смерти. Умирать здесь было негде – посему обитатели квартиры умирали в санаториях, а мебель, отписанная наследникам, незамедлительно шла на продажу. Смерть здесь не была предусмотрена. Поэтому днем здешняя обстановка казалась воплощением уюта, вечером же становилась царством морока. Подъезд, куда я входил, превращался в логово коварного альва, по чьей воле тяжелели и слабели мои руки и ноги, когда же до заветного порога оставалось две-три ступеньки, злой дух своими колдовскими чарами сковывал меня необоримо. Подобные кошмары были ценой, которую я платил за уют.

Бабушка умерла не в Цветочном дворе. Долгое время в доме, стоявшем как раз напротив, жила мать моего отца, которая была еще старше. Она тоже умерла не дома. И улица эта сделалась в моих глазах чем-то вроде Елисейских Полей, царством теней бессмертных, но покинувших нас бабушек. А так как фантазия, набросившая на Цветочный двор свою вуаль, любит, чтобы края этого покрова затейливо волнились от ее непостижимых прихотей, то она и превратила магазин колониальных товаров, расположенный неподалеку, в памятник моему деду, коммерсанту, – лишь потому, что владелец лавки тоже носил имя Георг. Поясной, в натуральную величину портрет рано умершего деда, парный с портретом его жены, висел в коридоре, который вел в дальние помещения квартиры. Эти дальние комнаты пробуждались к жизни от случая к случаю. Визит замужней дочери заставлял отвориться дверь давно не использовавшейся по назначению гардеробной; другая комната принимала меня, когда взрослые ложились отдохнуть после обеда; из третьей в те дни, когда в дом приходила портниха, доносился стрекот швейной машинки. Но среди всех отдаленных помещений этой квартиры ни одно не шло в сравнение с лоджией: то ли потому, что ею, более скромно обставленной, пренебрегали взрослые, то ли потому, что сюда доносился приглушенный уличный шум, а может, по той причине, что с лоджии я видел чужие дворы, а в них швейцаров, детей и шарманщиков. Собственно говоря, находясь на лоджии, я не столько видел какие-то фигуры, сколько слышал голоса. К тому же квартал этот был из благородных, так что жизнь в здешних дворах не очень-то кипела: должно быть, некая толика спокойствия, присущего богатым людям, ради которых тут работали, передалась самой работе и на донышке рабочей недели поблескивала капелька воскресенья. Потому-то воскресенье и было днем лоджии. Все прочие комнаты и помещения квартиры были как бы прохудившимися и не удерживали воскресенья – просочится сквозь них да убежит, – лишь лоджия, смотревшая во двор, с его стойками для выбивания ковров, с другими лоджиями, сберегала воскресенье, и ни одна партия колокольного груза, который наваливали на нее церковь Двенадцати Апостолов и церковь Святого Матфея, не срывалась вниз, все до единой они громоздились там до конца воскресного дня.

Комнат в той квартире было много, да еще некоторые комнаты были преогромные. Чтобы поздороваться с бабушкой, сидевшей в эркере, где рядом с корзинкой для рукоделия передо мной вскоре появлялись фрукты или конфеты, я должен был из конца в конец пройти громадную столовую, а затем комнату с эркером. Лишь попав сюда впервые на Рождество, я понял, для чего на самом деле нужны эти комнаты. На длинных столах яблоку некуда было упасть – столько понаставлено подарков и сластей, столько народу получало подарки! Тарелки теснились друг к дружке, и не приходилось рассчитывать, что сможешь удержать завоеванную территорию, если ближе к вечеру, после праздничного обеда, к столу звали еще и старого секретаря или ребенка швейцара. Но не поэтому праздник был таким непростым, а из-за его начала, когда распахивались двустворчатые двери. В глубине большой комнаты сверкала елка. На длинных столах – ни единой пяди, что не манила бы к себе нарядной тарелкой с марципаном, украшенной зелеными еловыми веточками, и отовсюду на меня с улыбкой смотрели игрушки и книги. Лучше не очень-то заглядываться. Легко ведь испортить себе праздник, если поспешишь настроиться на какой-нибудь подарок, а он достанется кому-то другому в полную собственность. Чтобы избежать такой напасти, я застывал на пороге как вкопанный, с улыбкой, совершенно загадочной для других: то ли блеску елки я улыбался, то ли приготовленным для меня подаркам, к которым, глубоко потрясенный, не смел приблизиться. Однако было кое-что еще, более важное для меня, чем эти фальшивые причины, да, пожалуй, и бывшее причиной истинной. Ведь подарки пока принадлежали не мне, а дарящему. Они были хрупкие, я боялся, что у всех на глазах схвачу их как-нибудь неловко. Только за пределами комнаты, в передней, когда прислуга заворачивала наши подарки в бумагу и их зримая форма исчезала в свертках и коробках, зато руки нам начинало оттягивать нечто весомое, – вот тогда мы по-настоящему верили, что чем-то завладели.

Но это происходило спустя несколько часов. С целыми охапками тщательно завернутых и перевязанных подарков мы выходили на тонувшую в сумерках улицу. У дверей ждал извозчик, нетронутый снег лежал на оконницах и оградах, сероватый – на мостовой; с Лютцовской набережной доносился колокольчик чьих-то саней, загоравшиеся один за другим газовые фонари, словно вехи, отмечали путь фонарщика, который даже этим благословенным вечером бродил по улицам, взвалив на плечо свой шест. В эти минуты город был притихший и неподвижный – неповоротливый, тяжеленный куль, ведь в нем помещались и я сам, и мое счастье.

Зимний вечер

Зимними вечерами мама иногда брала меня с собой, отправляясь за покупками. Темный, неведомый Берлин простирался передо мной при свете газовых фонарей. Мы не покидали старого западного района, где улицы жили в добром согласии друг

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×