ну конечно, это оказался Бальмонт, он же вечно читал Бальмонта…

В моем саду мерцают розы белые,Мерцают розы белые и красные.В моей душе дрожат мечты несмелые,Стыдливые, но страстные.Тебя я видел только раз, любимая,Но только раз мечта с мечтой встречается.В моей душе любовь непобедимаяГорит и не кончается…

Какая чушь, раздраженно подумал я, отбросил книжку и забыл о ней. И стихи забыл. А вот сейчас вспомнил… Знаешь почему? Потому что полчаса тому назад, когда я шел по коридору отельчика, когда открывал дверь в свой номер, за соседней дверью певучий девичий голос читал нараспев эти самые стихи:

Моя любовь – пьяна, как гроздья спелые.В моей душе – звучат призывы страстные.В моем саду – сверкают розы белыеИ ярко, ярко- красные.

Она читала по-русски, что неудивительно: в Париже, я думаю, не меньше тридцати тысяч нашего брата, а то и все пятьдесят. Она читала по-русски, и, ах, как мне захотелось постучать в дверь и увидеть ту, которая так страстно напоминала мне о жизни, о прошлом, о тебе! Но я этого не сделал. Не захотел возвращаться в былое. Ведь сегодня последний день моей жизни.

Я знал, что когда-нибудь он настанет. Все-таки не зря револьвер свой не продал тогда, на каком-то вшиво-блошином пюсе[2] тому наглому арабу. Арабов тут, в Париже, развелось, надо тебе сказать… Я на их физиономии еще с константинопольских времен смотреть не могу – уж больно они мне турок напоминают! Все черные, как тараканы… хотя, если правду сказать, прусаки всегда бежали шибче черных. Случались, конечно, промашки – ставишь на прусака, а выиграет черный. Редко, но бывало… Во время одной из таких промашек я и спустил два перстенька, данных мне покойной матушкой в январе восемнадцатого… Я их, вместе с матушкиными брильянтовыми серьгами и разными другими ее побрякушками, и через Самару пронес, и через Казань, и в Одессе не потерял, и на пароходе по пути в Турцию не продал за краюху хлеба или флягу воды, и даже в лагере на острове Галлиполи сохранил, хотя уж там-то… в голом поле, как говорили мы, русские… это было чистилище, врата ада! А вот попутал же бес, когда удалось выбраться в Константинополь: спустил перстеньки, и серьги спустил прусакам на прокорм!

Да нет, ты не думай, я не спятил, не заговариваюсь, просто-напросто у нас, у русских, в Константинополе главная забава была – кафародром. Не понимаешь? Тараканьи бега по-гречески. Прусаки – это тараканы. Рыжие, усатые…

Ростовское скаковое общество вывезло в Константинополь своих скакунов, да вот беда – прогорело из- за дороговизны кормов. Ну а тараканов держать значительно дешевле!

Ты не думай, кафародром – это не бог весть что такое. Просто-напросто стол, на котором устроены желобки, по ним и пускали бежать тараканов, запряженных в проволочные коляски. Вообрази: обычные черные или рыжие тараканы, только невероятной величины, испуганные электрическим светом, мчатся со всех ног. Вокруг жадная любопытная толпа с блестящими глазами – господа русские офицеры, поставившие на этих жирных сволочей последние подштанники или, к примеру, тетушкины или маменькины бриллиантики. И я среди них.

Ну так вот – вышло раз, что один таракан сдох на бегу, другой выскочил из желобка, ну и остался я вовсе гол как сокол. Может, и отыгрался бы, когда б поставил на кон последнее свое имущество – браунинг, но предпочел уйти с проигрышем. С этим браунингом я расстаться никак не мог. Он мне память об Одессе… о том последнем вечере в Одессе… Я дал себе слово не вспоминать о нем никогда, но ведь через несколько минут, как только закончу письмо, для меня уже начнется никогда и ничто. Мы ведь все разбежались по щелям тогда, ну совершенно как тараканы, сошедшие с желобков! Мы пробивались в порт, уже с боями по улице пробивались: в нас стреляли из-за угла; несмотря на то, что город был вроде как наш еще, еще шло сражение на окраинах. Вдобавок в город вошли отряды атамана Григорьева – он был заодно то с красными, то с петлюровцами. Матросня у него была как на подбор – веселая, чернобородая, резала всех подряд!

Мы – несколько человек, отбившихся от роты, – свернули в проулок, и вдруг с крыши полетели камни. А навстречу стреляли. В порт не пройти! Ворвались в какую-то заброшенную гостиницу, забились в номера на втором этаже, отстреливались, пока не кончились патроны. А они валят снизу. Мы стали искать черную лестницу – нет ее! Стали прыгать в окна – снизу набегали, били камнями и прикладами еще не поднявшихся на ноги, выстрелами сшибали в прыжке, как птиц – влет. А по лестнице топот – погоня! Толпа валит: «Бей юнкарей!» Сволочи, кто вам тут «юнкаря»?! Штабс-капитаны? Ротмистры? Господа офицер-ры!

А впрочем, не до тонкостей было, ноги бы унести! Я сунулся было в окно, да товарищ – Витька Вельяминов, ты должна его помнить, он ведь шафером на свадьбе у нас был, мы с ним и на фронте встречались невзначай, а потом вместе уходили из Энска зимой восемнадцатого, – за рукав ухватил:

– Убьют! Нельзя! Надо отсидеться, чтобы не нашли.

А из коридора слышны хлопки дверей – в номера заглядывают, ищут наших. Выстрел, другой. Неясный говор… И вдруг полный непередаваемого ужаса женский крик – крик, от которого волосы шевелятся на голове. Откуда здесь женщина?! Кто-то со страшной скоростью бежит по коридору мимо нашего номера, и, как свора гончих по заячьему следу, проносятся за ним несколько человек… Выстрел, падение тела. Снова топот множества ног.

Близко уже. Мы с Вельяминовым переглянулись – вот сейчас и наш черед настанет! – и, не сговариваясь, ринулись в два больших тяжелых шкафа, стоящих в разных углах просторного номера. До сих пор помню (знал, что по гроб жизни помнить буду!) огромную двуспальную кровать на разлапистых ножках – голые пружины, ни матраса, ни, конечно, белья, помню одну криво висящую тяжелую штофную портьеру, пахнущую пылью (вторую сорвали, конечно), помню изуродованный стол о трех ногах, кое-как приткнутый к стене, чтоб не упал, и эти два огромных платяных шкафа… Впрочем, они только чудились такими огромными снаружи. А изнутри оказалось, что они тесны, словно гробы, не по мерке сделанные. Забиться некуда, распахнут – вот они мы, господа офицер-ры! Стреляйте в упор!

Но деваться было некуда, не выскакивать же. Я вжался в заднюю стенку – она оказалась фанерной, и я все время опасался, что проломлю ее, – и перестал дышать.

Они вошли. Молча, тяжело дыша. Я слышал их запаленное дыхание, чуял звериный запах их пота, мне чудилось, что мой шкаф, мой гроб, мою камеру пыток окружили смрадные звери… Откроют шкаф или нет? Найдут меня или нет?

Они ходили по номеру, заглядывали под кровати, а потом открыли, конечно, шкаф – большого ума на это не нужно было, – но не мой, а тот, в котором сидел Витька Вельяминов. Я слышал возню, крики, проклятия, стоны, хохот, ругань… Помню, мелькнула-таки, да, мелькнула-таки малодушная мысль: повезло- де, что не меня нашли… Но в следующий миг до меня дошло, что я еще не спасен, что им никто не мешает открыть и мой шкаф! Воспоминание о той минуте я таил даже от самого себя, никогда к ней не возвращался, стыдился, но сейчас, накануне вечного никогда, все же признаюсь: в жизни такого страха не испытывал, как в тот миг, – даже когда лежал перед немецкими окопами с ногой, разорванной пулями. Даже когда мы с Витькой уходили из Энска через красные посты. Даже когда я карабкался в Казани в последний вагон последнего эшелона, а пули красных, шедших за нами по пятам, пробивали мою папаху и

Вы читаете Зима в раю
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×