окно в пять утра, потом в пять тридцать, а потом в шесть, чтобы увидеть, как постепенно проявляется его силуэт. Каждую ночь, когда она дежурила, это был ее страж.

Их госпиталь был расположен на территории старого монастыря. Тысячелетиями монахи заботливо ухаживали за деревьями и кустами, подстригая их в форме разных зверюшек, о которых сейчас можно было только догадываться, и каждый день сестры возили пациентов в инвалидных колясках на прогулку по аллеям среди этих неухоженных деревьев и кустов, давно потерявших свою форму. И казалось, что только белый мрамор остался неизменным.

Сестры тоже были немного контужены из-за смерти, которая окружала их. Или из-за маленького конвертика с письмом. Они носили по коридору ампутированные конечности, промокали тампонами кровь, которая не останавливалась, как будто рана была колодцем, и они уже ни во что не верили, ничему не доверяли. Что-то в них разрушалось, словно в мине под руками умелого сапера за секунду до возможного взрыва. То же было и с Ханой в госпитале Санта-Чиара, когда посыльный, пройдя мимо сотни кроватей, нашел ее и отдал ей письмо с похоронкой на отца.

Белый лев.

Вскоре после того в госпиталь привезли английского пациента, который для нее был похож на обгоревшего зверя. И сейчас, спустя месяцы, здесь, на вилле Сан-Джироламо, это ее последний пациент. Для них обоих война закончилась, и они отказались уехать с другими в более безопасное место, в Пизу. Война закончилась не только для них, она вообще закончилась, и во всех прибрежных городах, таких, как Сорренто и Марина-ди-Пиза, скопились сотни североамериканских и британских солдат, ожидающих отправки домой. Но она выстирала свою военную форму, сложила ее и отдала сестрам, которые уезжали в Пизу. Ей сказали, что война еще не везде закончилась. Но для нее она закончилась. Ей сказали, что это похоже на дезертирство. Но она так не считала и решила остаться. Ее предупреждали, что здесь полно мин, что нет воды и еды, но она была непреклонна. Она поднялась в комнату к английскому пациенту и сказала ему, что тоже остается.

Он ничего не ответил, потому что даже не мог повернуть голову в ее сторону, но его пальцы скользнули по ее белой руке, а когда она наклонилась к нему, он провел пальцами по ее волосам, ощутив их прохладу.

– Сколько вам лет?

– Двадцать.

– Когда-то жил герцог, – сказал он, – который, умирая, захотел, чтобы его подняли на Пизанскую башню, так, чтобы перед смертью он мог видеть широкое пространство.

– Друг моего отца хотел умереть под «Шанхайский танец». Я не знаю, что это такое. Он сам об этом где-то услышал.

– Чем занимается ваш отец?

– Он… он на войне.

– Вы тоже на войне.

Она ничего не знает о нем, несмотря на то что прошел уже целый месяц, как она ухаживает за ним и делает ему уколы морфия. Сначала, оставшись вдвоем на вилле, они чувствовали некоторую неловкость. Потом это прошло как-то само собой. Пациенты, врачи, медсестры, оборудование, простыни, полотенца – все скрылось за холмом на пути во Флоренцию и дальше в Пизу. Она заранее сделала запас таблеток кодеина и морфия. Она наблюдала за их отъездом, за вереницей уходящих грузовиков. До свидания. Она помахала им вслед из окна, затем плотно закрыла ставни.

Позади виллы поднимается высокая скалистая стена, к западу – длинная полоса огороженного сада, а в тридцати километрах внизу, в долине, ковром расстилается Флоренция, которая по утрам часто тает в дымке.

Вилла Сан-Джироламо, построенная много веков назад для защиты ее жителей от происков дьявола, была похожа на осажденную крепость; сады одолевала мерзость запустения, а статуи с оторванными во время обстрелов конечностями безмолвно взирали на окружающий пейзаж, который открывался через разрушенные стены, на выжженную, в воронках от снарядов землю. Хане казалось, что эти запущенные, дикие сады были продолжением дома, его дальними комнатами. И она с усердием работала в них, не забывая, что там могут быть мины. За домом на небольшом клочке земли она начала возделывать огород с неистовой страстью, которая характерна для тех, кто вырос в городе. Когда-нибудь здесь будут липовая беседка и комнаты, залитые зеленым светом настоящей, живой листвы.

Караваджо зашел в кухню и обнаружил, что Хана, сгорбившись, сидит за столом. Он не видел ее лица и рук, подобранных под грудную клетку, а только ее спину и голые плечи, содрогавшиеся от рыданий. Голова тряслась и каталась по столешнице.

Караваджо остановился. Уж он-то знал, что слезы изматывают сильнее, чем любая другая работа. Еще не рассвело. Ее лицо забелело светлым пятном на темном дереве стола.

– Хана, – позвал он, и она затихла, как будто можно было обмануть его в темноте. – Хана.

Она начала стонать, и этот стон разделял их, словно река, которую нельзя было переплыть.

Сначала он не знал, можно ли дотронуться до ее обнаженной спины, но потом снова сказал «Хана» и положил свою забинтованную руку ей на плечо. Она все еще дрожала. Когда у тебя глубокое горе, единственное средство, чтобы выжить, – с корнем вырвать все воспоминания.

Она выпрямилась, но голова была еще опущена, затем, с усилием оторвав себя от магнита стола, встала напротив мужчины.

– Если ты хочешь меня трахнуть, не дотрагивайся до меня.

На ней была надета лишь юбка, как будто она только что встала с постели и прибежала сюда, на кухню, продуваемую прохладным ветром с гор.

Ее лицо покраснело от слез.

– Хана.

– Ты слышал, что я сказала?

– Почему ты так поклоняешься ему?

– Я люблю его.

– Ты не любишь его, ты его обожествляешь.

– Уходи, Караваджо. Пожалуйста.

– Я не могу понять, что связывает тебя с этим живым трупом?

– Он святой. Я знаю это. Святой, который в отчаянии. Такое бывает? И мы должны защитить его.

– Неужели ты не видишь, что ему наплевать на это!

– Моя любовь может спасти его.

– Двадцатилетняя девушка, которая добровольно отказывается от всех радостей жизни, чтобы любить призрака! – Караваджо помолчал. – Тебе нужно защитить себя от уныния. Из уныния очень легко впасть в ненависть. Послушай меня. Я-то знаю. Если ты выпьешь яд, предназначенный другому человеку, думая, что этим облегчишь его участь, то ошибаешься, потому что отравляешь не плоть, а душу, яд оседает в тебе. Бедуины в пустыне оказались умнее. Они знали, что он может быть им полезен, спасли его и использовали, а потом просто бросили.

– Уходи. Оставь меня в покое.

Она любит посидеть одна в высокой влажной траве в саду. В такие минуты она смотрит вдаль и пытается представить, кто шел по этой старой дороге под сенью восемнадцати кипарисов в далекие времена.

Однажды она находит в саду сливу, очищает ее и кладет в карман платья, чтобы отнести английскому пациенту. Когда он просыпается, она наклоняется над ним и кладет мякоть сливы ему в рот. Он всасывает ее, словно воду, при этом челюсть остается неподвижной. Она видит, как он проглатывает ее. Кажется, он готов кричать от удовольствия.

Он поднимает руку и пальцем стирает с губы каплю сливовой мякоти, которую не может слизать языком, потом кладет палец в рот и сосет его.

– Давайте я расскажу вам о сливах, – говорит он. – В детстве я…

Когда они остались на вилле вдвоем с английским пациентом, было еще холодно, и им пришлось сжечь почти все кровати. Как-то в одной из комнат она нашла старый солдатский гамак и стала им пользоваться. Каждый вечер она выбирала комнату, которая ей приглянулась, вбивала в стену гвозди, вешала гамак и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×