«Веслемей» мимо скал Торунга и позади во мраке расстилалось море. Низко над морем стояла луна, изжелта-красная, сверкая в широкой киль­ватерной полосе; сзади, рядом с луной,— огни двух маяков, а дальше темный берег. Впереди пенятся волны, играющие у бор­тов «Веслемей», образуя блики морского свечения. И вот от­крылся залив, где между двух темных отвесных стен, весь в мер­цающих огнях,— город. Попробуй не поддаться лунной, звездной ночи и сверканию темного моря, в котором разбросаны леси­стые острова,— тут и пятьдесят лет не спасут. А если тебе двад­цать один? Да, разница, конечно, есть. Тогда все твое существо растворялось в этой красоте, тебя уносило в иной мир, забыва­лось все земное.

Нo таков уж ход времени. Возвращаясь из каждого плавания, что-то прибавляешь к кладовым своих знаний, как пчела возвращается в улей, но где же мед? О, его совсем немного, и он вовсе не сладок. Да и для кого он собран? Для чего?

Труд и тяготы, и снова изнурительный труд в непрестанной погоне за будущим без цели».

Странно читать этот дневник. Записи тех лет, когда жива пыли мама, носят совсем другой характер. Правда, тогда тоже попадались рассуждения о жизни и людях, но не было никаких попыток самоанализа. Чаще всего встречаются описания при­роды или высказывания о политике, религии, музыке, искусстве, театре и о других вещах, интересовавших его. И довольно крепкие выражения по поводу непосильного труда в Лондоне и всей той нелепой дипломатической возни, в которой он вынужден принимать участие. Все это — размышления, которые он позднее использует в своих речах, статьях, книгах. Приехав в апреле 1906 года в Лондон, он часто спрашивал сам себя, как получилось, что он согласился на такую должность.

«Мне присылали поздрав­ления многие, даже король, все в общем умные люди. Если б они только знали, как мне противна эта жизнь и как мало я для нос пригоден. Но я заметил, что многие стали относиться ко мне с большим почтением, еще бы, ведь это такое «повышение», теперь мне и цена другая».

Прожив в Лондоне некоторое время, он развивает свою мысль:

«Нольшинство людей, по-моему, думают в первую очередь о том, какое впечатление они производят на других, даже на своих под­чиненных. Многие остерегаются высказать свое мнение по слож­ному вопросу из боязни показаться дураком. Другие высказывают­ся туманно, надеясь придать себе значительности. Всю свою жизнь мы стремимся выглядеть в глазах людей такими, какими они хо­тели бы нас видеть. Кто живет ради себя самого? Кто живет своей собственной жизнью? Кто в состоянии избегнуть этой бессмыслен­ной траты времени?»

Он выступил в Лондоне с речью на тему «Наука и мораль», которая через год, уже после смерти мамы, была напечатана и журнале «Самтиден». Появилась статья, критиковавшая точ­ку зрения отца, и он приготовил несколько черновиков отве­та, но так и не смог его закончить. Он был слишком подавлен, чтобы сосредоточиться, а может быть, в это тяжелое для него время ему показалось бессмысленным теоретизировать о подоб­ных вещах.

«Неоспоримо,— говорил он в Лондоне,— что, если нас неожи­данно спросят, в чем цель жизни, большинство смутится, не зная, что сказать. У нас всегда наготове объяснение для любой мелочи, которая предназначена поддерживать или заполнять жизнь, но если вопрос касается самой жизни, многие из нас подумают, прежде чем ответить; и вряд ли найдутся хотя бы два чело­века, которые одинаково на него ответят. Разгадка, очевидно, в том, что само понятие «цель» свойственно лишь органическому миру. Именно оно главенствует в борьбе за существование и в законе «survival of the fittest»[148]. В существовании любого органа дол­жна быть цель, и зоолог, открывший у животного новый орган, первым делом старается выяснить назначение этого органа.

Но этот принцип неприменим к энергии, а жизнь есть форма энергии. Спрашивать, в чем цель жизни или цель органического мира, примерно то же, что спрашивать, в чем цель вращения Земли».

Самое главное, утверждал Нансен,— использовать эту жизнь как можно полнее. В каждом гражданине должно воспитывать сознание того, что его единственный долг по отношению к самому себе и другим состоит в том, чтобы развить отпущенные ему при­родой способности и быть счастливым. Тем самым он будет спо­собствовать и счастью других. Пусть будет понято до конца, что меланхолия и пессимизм, даже если они и привлекательны.— по­рок, поскольку ведут к бездействию, а это порок не меньший, чем любой другой. Их нужно избегать, последовательно вырабатывая умение владеть собой. Жизнь сама по себе богата, прекрасна, полна возможностей, пусть молодой человек научится видеть это и не стремится к несуществующему. Ему нужно объяснить глубо­кую истину, заключенную в изречении короля Альфреда[149]:

Кто добродетелен, тот мудр, а тот, кто мудр, тот добр, а тот, кто добр, тот счастлив.

В годы после смерти матери дневник стал более личным и все больше определяется настроением отца. Правда, в нем еще встречаются рассуждения общего порядка — как, напри­мер, в 1909 году, когда он внезапно написал небольшое иссле­дование о своем понимании социализма. Но теперь подобные рассуждения —' исключение, в основном отец дает волю своей удрученности.

Отец всегда, в любых обстоятельствах, умел владеть собой. Этому он научился еще ребенком, во Фрёене, и на всю жизнь. Весь их род был таким. И он никогда не был бездеятельным, именно эти два качества помогали ему спастись от меланхолии и пессимизма, которые он в своей лондонской речи назвал «пороком, не меньшим, чем любой другой». Ему кажется, что будущее поте­ряло смысл, что настала пора произвести переоценку ценностей. На каждой странице его дневника лежит тень — будто писал его человек, пристально ьтлядывающийся в прошлое, весь погружен­ный в себя, в тягостные думы, утративший надежду. Только после плавания на «Фраме» было у него подобное состояние депрессии. Те три года, проведенные вдали от мира, превратили его в чело­века, лишенного корней, и ему не сразу удалось вновь обрести себя. Но тогда рядом с ним была любящая женщина, которой удалось вырвать его из состояния отрешенности.

Сейчас он был предоставлен самому себе — нет Евы, нет и окружавшего его прежде внимания всего народа. Старые заветы Фреена — честь и долг — остаются в силе, конечно, но их недоста­точно в этой ситуации. Все стало ему безразлично, только скорбь по Еве живет в нем. Он борется со своими мрачными думами, питается найти новую опору, новую веру и новое дело, которое вновь пробудит его энергию и свяжет его с людьми. Может даже показаться, будто этот многоопытный человек лишь сейчас по-на­ стоящему достигает зрелости. Я думаю, именно эти годы неуверен­ности и уныния подготовили его в известной степени к той гуман­ной миссии, которую он взял на себя позднее. Медленно, преодоле­ния свои сомнения и приступы тоски, он готовит себя к ней. Зная, как сильно было развито у Нансена чувство, ответственности, можно представить, как глубоко переживал он собственное кру­шение.

В свое время Арне Гарборг считал Нансена олицетворением противоречий Пера Гюнта. После подвигов Нансена в восьми­десятые — девяностые годы он писал: «Цельным человеком является тот, для кого характерно единство мыслей, слов и действий». И он правильно понял отца. Сам отец сознательно сделал своим идеалом Бранда; но это было до того, как он осознал на себе самом правду сложной психологии Пера Гюнта. И я не уверена, что теперь, когда он отведал испытаний Пера Гюнта, Бранд остался его идеалом. В характере Бранда не хватало ка­честв, которые теперь стали для отца главными,— терпимости, способности сомневаться и строить отношения с людьми на любви, а не на требовательности.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×