орган.

Иногда тут упражняются по вечерам студенты консерватории. Я дернул дверь, она открылась, и я тихо вошел в пустой соборный притвор. В нос ударило сырым сладковатым и каким-то знакомым запахом, запахом прошедших веков, зарубцевавшихся мук и давным-давно выплаканных слез. Я не знаю, зачем двери в соборах делают такими огромными, — не ожидают ли здесь какого-нибудь нового Иисуса с громадным крестом? Так или иначе, но, входя в такие двери, чувствуешь себя придавленным к самой земле.

В соборе была полутьма, лишь наверху, в органной, горел свет. Желтые блики мерцали на старинных гербах, золотили окоченевших орлов и скрещенные мечи. Я задержался у двери, чтобы послушать музыку. Но органист был не из великих, он путал педали, отчего большие басовые трубы гудели обиженно и спазматически.

Нет, не везет мне с этими церквями. Никак не находит то самое чувство. Я, разумеется, не намерен становиться верующим, но говорят, будто церковь и орган способны впечатлить и безбожника. Будто возникает то сладостное и глуповатое чувство, когда на глаза наворачиваются слезы, а в голову лезут мысли о детстве, о светлых лучах, о покойных предках. Чем, казалось бы, плохо, — прелестное чувство. Но не находит. И никогда не находило.

Помню, лет восемнадцати-девятнадцати забрался я как-то вечером в церковь, спрятался там, и меня заперли. Ведь мне так хотелось писать стихи и, конечно же, о кафедральных соборах, об умерщвлении плоти, о монашеской любви и о прочих подобных штуковинах. А как же иначе?

И вот меня запирают на всю ночь в церкви. В деревенской, довольно крохотной, но очень старинной церкви. Над алтарем висело вознесение Христа — моя бабушка всегда плакала при виде этой картины. Я решил, что как раз такая церковь мне и нужна.

Едва в замке проскрежетал ключ, как я вышел из-за колонны. Сквозь витраж виднелся кусочек заходящего солнца, и, помню, цветные стекла делали игру света очень красивой и какой-то ароматной. Я растянулся на скамье и начал ждать темноты. И незаметно для себя задремал, а проснулся лишь глубокой ночью.

Церковь выстудило, но она не стала страшной или хотя бы романтичной. Я зажег припасенную свечу и попытался заняться трепетным созерцанием. Это почему-то никак не получалось. А ведь вообще-то мне необычайно легко давалось подобное созерцание: на стоге сена, в ночном лесу, на реке.

Я взял свечу и пошел разглядывать картину над алтарем. Разглядывал-разглядывал, но так ничего и не почувствовал. Однако и это не совсем верно. Что-то я чувствовал. В картине была печаль, не торжественная, не помпезная, не мистическая, а какая-то убогая печаль. Маленький белый Христос вертикально возносился к небу, хламиды его развевались, а пальцы ног были старательно растопырены, — художник нарисовал их не слишком искусно. Христос успел вознестись довольно высоко; на фоне зеленого неба, синих деревьев и желтых крестов он был похож на маленький белый сверток. Ученики его смотрели на все это с затуманенными лицами. Ученики были упитанными мужчинами с шафрановой кожей, с могучими волосатыми икрами и все в сандалиях. Такие икры весьма подошли бы гладиаторам. Да, ученики следили за этим действием с весьма испуганным видом, и один из них, самый длинный, улыбался так, словно происходило нечто не совсем пристойное.

Я долго разглядывал картину, но она как-то не доходила до меня, оставаясь жалковатой, убогой и очень далекой. Разве что слегка вгоняла в тоску.

Вдруг я услышал под ногами шорох: на красном ковре алтаря замер тощий мышонок. Он гипнотически уставился на огонь свечи, от которого поблескивали бусинки его глаз. Я шевельнулся, и мышонок молниеносно юркнул под алтарь.

Так за всю ночь я ничего и не почувствовал. Я уснул на деревянной скамье и, возможно, даже храпел. Весь следующий день я испытывал легкий стыд и зависть к бабушке, которую так впечатляла церковь.

Орган заиграл снова, и я очнулся от воспоминаний. Теперь прелюдия к хоралу звучала совсем по- иному. Это не мог быть прежний исполнитель. Собор загудел от могучих темпераментных аккордов, а когда прелюдия кончилась, за ней последовала великолепная импровизация. Я разбираюсь немного в гармонии и потому слушал с наслаждением, как импровизация все набирала и набирала темп, а потом стала чуть замедленнее и величественнее. Наконец загремел органный пункт, и тема с ее внезапными модуляциями и диссонансными лигатурами кинулась в пропасть субдоминант, но в последний миг распахнула над самой бездной орлиные свои крыла и теперь уже бесповоротно взмыла ввысь, возвратясь еще более уверенной и суровой к первичной гамме. Да, органист был явно классный.

Импровизация кончилась, и из кафедры управления органа вышли два человека: молодой студент в цветной фуражке и невысокий седой старик с хозяйственной сумкой. Старик достал из кармана кошелек и дал что-то студенту, — по-видимому, деньги. Наверно, плату за урок органа. Студент небрежно сунул деньги в карман пальто, кивнул на прощанье головой и, перемахивая через ступеньки, сбежал вниз. Пробегая мимо, он кинул на меня беглый, несколько пренебрежительный взгляд, — у него было необыкновенно красивое мужественное лицо, — и, грохнув громадной входной дверью, исчез. Старичок тоже начал медленно спускаться вниз.

— Вы учились играть на органе? — спросил я, когда он подошел поближе. Старичок кивнул. Из его сумки выглядывала бутылка с молоком и большой зеленый кочан.

— Только ради самого органа или и ради Него? — Я указал на тощее распятое тело, выглядевшее таким одиноким на неуютной серой стене.

— Да, и ради нашего Спасителя, — тихо ответил старик. — Музыка приближает меня к нему.

— Почему вы его так любите?

Старик посмотрел на меня долгим взглядом, но, не обнаружив на моем лице никакой язвительности, добавил, подумав:

— Почему бы нам не любить его, он ведь принял вместо нас казнь. Мы обязаны ему искуплением грехов.

— Христос интересует меня как принцип. Ведь тех, кто был распят за людей, сожжен или просто поставлен к стенке, было очень много. Но большинству из них далеко до его популярности. Что вы об этом скажете?

— Другие были людьми. Людям и положено любить людей, но ведь он-то был Сыном Божьим.

— Ну, так что ж, тем легче ему было принести себя в жертву. Что ему было терять? Он мог твердо надеяться, что вознесется на небеса и займет место одесную от Отца. И кроме того, он, видимо, верил, что именно благодаря ему будут отпущены грехи всему человечеству.

Старик закашлялся. Эхо прокатилось по сумрачному собору, ушло под своды и угасло. Я продолжал:

— Иногда люди шли на смерть и не по таким крупным поводам, а только ради того, чтобы спасти лишь двух-трех друзей. Это куда труднее.

— Христос был Сыном Божьим и все-таки любил людей, — упрямо повторил старик.

— А вы уверены, что люди этого стоят? Уверены, что любовь к людям так уж красит бога? С тем же успехом это можно счесть и божественной слабостью.

— Ах, оставьте!.. Так нельзя рассуждать. Разум тут бесплоден. Это как с музыкой: если она ничего у нас не вызывает, значит, это в вас чего-то недостает, а не в музыке. Да, разум тут бесплоден… Мне уже пора… И двери надо закрыть.

Он повернулся. Я снова увидел большой зеленый кочан и бутылку молока в потертой хозяйственной сумке.

— Минуточку! Хочу вас еще о чем-то спросить. Он остановился. Ресницы у него были белесые.

Одно веко нервически подергивалось.

— А если бы опять представилась возможность воскресить этого вашего Христа, но при условии, что распнут вашу жену?..

— У меня нет жены, — прервал он меня.

— Ну, тогда мать. Ваша мать жива?

Старик кивнул, задумался на миг, потом сделал шаг ко мне и сказал совсем тихо:

— Зачем вы меня искушаете? Таких вопросов задавать нельзя.

— Все-таки ответьте.

— Я … я не знаю …

Вы читаете Усталость
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×