хотели знать, какую таблетку девочка давала маме, но дно аккуратно прибранной коробки было уже чистое, и целые упаковки лежали на голом месте. Чувствовалось, что этим понаехавшим врачам проще сделать полную уборку в развороченной ими квартире, чем разобраться, как лечить мамину болезнь. Круглоплечая врачиха, стоя перед девочкой, долго и бесполезно ее стыдила, потом отстала. Мать молча глядела поверх голов: на рыхлой ее руке повыше локтя темнела неизвестно откуда взявшаяся ссадина, явно не имевшая отношения к болезни и похожая на мазок растрепанной кистью, потерявшей при этом несколько жестких волосков. Девочка подумала, что все-таки мать заболела нарочно — сделала то, чего не вышло у нее, — и вдобавок стукнулась, чтобы дочери стало совестно. Девочке было нисколько не стыдно и не жалко мать, просто страшновато не чувствовать того, что полагается. Неожиданно Софья Андреевна улыбнулась, и ее отекшее лицо с кривой улыбкой, словно кто-то на нем поскользнулся подошвой, странно выделилось на подушке, будто специально положенное на белое, чтобы лучше его рассмотреть. Это она припомнила, как оскаленная дочь пихнула ей стакан: Софья Андреевна всегда подспудно знала, что, претерпевая обиды, она накапливает благо, потому что рано или поздно дочь и все остальные будут обязаны воздать ей сторицей, потому что чужие грехи перед ней только повышают ее права. Если бы она могла представить, что на самом деле ничего не возместится, все пропадет, она бы, несмотря на болезнь, сверзлась, страшная, из распахнутой жаркой постели, схватила бы первое попавшееся под руку и отходила бы девчонку за ее таблетку. Из-за этой таблетки она натерпелась позора и попреков от бригады «Скорой помощи», прилетевшей как на пожар по вызову взбудораженной Колькиной матери, неизвестно как проникшей в квартиру и нашедшей ее, будто пьяницу, на немытом полу. Получалось, что таблетка, съеденная будто незаконная конфета, стала главнейшей причиной болезни, а до нее, если и были какие-то симптомы, то они, как все законное, попадали под разделы медицинской науки. Однако Софья Андреевна лежала тихо, благостно, следила скользящим взглядом за передвижениями врачей, собиравших свои инструменты и бумаги, то и дело присаживаясь, чтобы пропустить друг друга, хмуро скапливаясь перед родственницей пациентки, которая вдруг принялась сладострастно рыдать, уткнувшись в их пальто.

Когда врачи наконец уехали, оставив в прихожей натаявшие лужи и сырые запахи весны, какие бывают в каждом доме среди самых свирепых морозов после ухода компании гостей и каких никогда не бывало в квартире матери и дочери, — наступила их первая бессонная ночь. Сперва они обе, не сказавшие друг другу ни словечка с самого утра, маялись в перегретых постелях, ища прохлады под сидячими, не желающими улечься подушками. Софья Андреевна сквозь жужжание в ушах слышала, как девчонка вскидывается и с маху падает на другой бок: глухо гудели кроватные пружины. Потом больная захрапела — провалилась в какую-то глубокую щель, куда попала рукой, — а девочка, думавшая, что без грозного присутствия матери сразу заснет, вовсе не смогла этого сделать в одиночестве и до самого рассвета поднималась и спускалась по огромным призрачным ступеням, — а внизу, на самом дне ее мучительно растянутого шага, текли огоньки.

С тех пор бессонные ночи сделались часты. Рассвет, как кислое молоко, жиденько белелся над двумя изголовьями: казалось, он не сможет разгореться, если мать и дочь не дадут ему хотя бы полчаса для его таинственной работы, совершаемой без свидетелей, — но они не могли отпустить одна другую, и кругом проступали из темноты остатки вчерашнего дня, подобно тому как весной из-под снега проступает последний день прошлогодней осени, слежавшийся и почернелый, с парой волосатых варежек, сопревших на солнцепеке, давно утративших свою голубизну. С тех пор Катерина Ивановна никогда не болела и была как заговоренная. Даже в колхозе, куда ее посылали от предприятия и где городские жили в громадном бараке с одной полураскрошенной печкой (ее негустое тепло отдавало горелой бумагой и не доходило даже до ближних нар, тогда как запах пронизывал все углы, и по ночам эта развалина под голой горящей лампочкой, заслоненная от взгляда чьим-нибудь громадным на веревке носком, казалась ненастоящей, будто на сцене), — даже там Катерина Ивановна ни разу не кашлянула и возвращалась с теплыми ногами, румяная как яблочко. С врачами она по-настоящему столкнулась только тогда, когда у матери начались обследования. Каждый раз, отправляясь узнать какой-нибудь результат или сопровождая мать на прием, Катерина Ивановна ужасно волновалась, будто шла на экзамен. Под тяжелым взглядом Софьи Андреевны она неумело красилась, приводила в порядок, размывая в раковине земляные комья с соломой и камнями, свои резиновые сапоги, подшивала чистый воротничок. Катерина Ивановна хотела понравиться врачу, задобрить его и в кабинете заискивающе поддакивала, пряча сапоги, снова мутные и мокрые от помывочной глинистой лужи около больничного крыльца, пыталась рассказывать что-то смешное в надежде, что врач как-нибудь примет ее за свою и по знакомству, по блату выдаст более или менее благоприятный из имеющихся в его распоряжении диагнозов. Однако ее старания пропадали зря: врачи, будто помнили про ту злосчастную таблетку, разговаривали с ней сквозь зубы и давали указания отрывистыми голосами. Катерине Ивановне приходилось переспрашивать и выслушивать раздраженные окрики, из которых она опять-таки мало что понимала полезного, и в конце концов ею овладела такая робость перед белыми халатами, выносившими только звуки собственных голосов и никаких других, что она ожидала от врачей единственно смерти.

глава 5

До поры до времени мир для девочки был един, и любой предмет, будь то красная сумочка в галантерейной витрине, зачарованный облаками памятник на площади, ее собственные платьишки и туфли — все равно и безраздельно принадлежало этому миру. Мир впервые раскололся надвое, когда рассерженная мать, стоя над дочерью взрослым и правым человеком, объяснила, что все в квартире — ее, и отсюда ничего нельзя выносить без спроса. Видимо, существовала коренная разница между вещами матери и всеми остальными, пусть и неразличимая на глаз. Это были даже два враждебных лагеря вещей: материнский, поблеклый и сорный от ветхости, будто его постепенно стирали ластиком, противостоял другому, несметному, где множество предметов существовало целыми фабричными полками одинаковых солдат. Сопоставление и война были явно не в пользу матери. И все-таки вещь могла перейти из лагеря в лагерь, из разряда в разряд только ее усилием и желанием, поэтому власть над своим имуществом давала ей некоторую власть и над внешним миром — позволяла вступить в отношения не с чем-то отдельным, но со всем целиком. Иного способа добиться этого у Софьи Андреевны не было (дочь же обходилась вообще без способа, просто глазела на то, что ей нравилось, — угрюмая щекастенькая нимфа стриженой аллеи, мелкого ручейка рекламных огней). В реестре добродетелей Софьи Андреевны смутная вражда к чужим вещам, ожидание подвоха с их стороны и тем более ревнивое отстаивание своего значились как честность.

Во дворе девочку редко приглашали играть. Там из десяти подъездов набралась только одна компания подружек: все они были разного роста и этим походили на разнопородных бродячих собак, что возникают откуда-то целыми стаями и трусят по улице цугом, тыкаясь носами друг другу под хвосты. Обыкновенно подружки все собирались вокруг чего-нибудь одного — скакалки, мяча — и больше никого к себе не подпускали. Летом, в жару, они дружно вываливались во двор босиком и в купальниках: оставляя на мягком асфальте истекающие блеском, словно росистые следы, они вприпрыжку хромали за качели и там лежали на колючей, как древесная стружка, траве. Вместо загара у них на телах оставались только розовые отпечатки от всякого сора, но они продолжали валяться у всех на виду, буквально в грязи, посасывая из общих бутылок горячую газировку.

Некоторые ходили на музыку к соседке из седьмой квартиры — высокомерные барышни в плиссированных юбочках и с нотными папками на шнурках, — а девочка только видела иногда в приоткрытую дверь поднятую крышку рояля на палке да угол комнаты с углом картины, облетаемой мухами. Громадный, как озеро, зеркальный рояль, не сообразный по форме ни с чем житейским, подпускал к себе одну лишь мелкую мебель и создавал в обыкновенной квартире роскошную, почти дворцовую пустоту. Но девочка не бывала там, потому что мать не могла ей купить инструмент — даже простое, с узенькой полкой клавиш пианино «Элегия», на котором играют, почти уткнувшись в стену, перед стеной, — и вообще не любила соседку, жившую у себя как дух и все время чего-то боявшуюся.

Как ни странно, соседка, наоборот, искательно улыбалась девочке при встрече, обнажая верхнюю челюсть, выпиравшую, как круглый гребень с обломанными зубьями, и расстегивала булавку на кармане кофточки, где у нее лежали противные, с шерстинками, комья леденцов. Но оттого ли, что соседка делала это украдкой, наедине, отдергивая лапу в шишковатых кольцах, которой хотела тронуть девочку, при малейшей тревоге; или оттого, что она, совсем не старая на вид, была как старуха (еще розоволицая, но с отдельными какими-то ужасными чертами, вроде этой челюсти или дряблых ушей, больших, как полуснятые

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×