Работа шла на славу.

Начали лепить, по-сибирски, наматывая слепленный пирожок на кончик пальца, чтобы получалась такая маленькая фигушка. Жорж спросил:

— А сколько штук надо делать?

— По сотне на человека.

— Да ты что! Разве я столько могу съесть?

— А сколько можешь?

— Ну, десять!

— Посмотрим. Только я скажу тебе, что в сибирской чайной заказ меньше, чем на сотню, не принимают. На две-три сотни — пожалуйста!

Вспомнилась типичная алтайская чайная моего времени (не знаю, как сейчас). Шесть утра. Мужики, в основном шоферня, делают стандартный заказ: стакан водки, борщ, сотня пельменей. Мало кто отступает от этого стандарта.

Пельмешки у нас получились на славу. Сделали сибирский соус: горчица, перец, уксус, вода, сахар. И, конечно, под стопочку водочки, запивали еще чешским пивком — Праздроем. Еще там какая-то закусь была. Когда закончили эту трапезу, говорю Жоржу:

— Теперь вот давай посчитаем, сколько наделали и сколько осталось.

Посчитали. Вышло так: на мужиков по 83, а на дам по 57 пельмешков. Они оба очень удивились, а я говорю: так мы же еще и осетрину ели, и овощи, без них сотни на брата и не хватило бы!

А затем Жорж рассказывал о своей жизни после окончания войны. Они с Ханой познакомились в Западной Германии, но потом ее резко «выдернули» оттуда: в магазин, где работала, пришли двое в штатском и сказали: у Вас в цепочке предатель. Не дали даже заглянуть домой. Посадили в машину и — на самолет. Так она оказалась уже в Восточной Германии. Много чего еще можно было бы о ней рассказать, но я не знаю, что сейчас уже не имеет значения, а что еще может повредить. И они оказались на разных сторонах разъединенной страны. Им было запрещено встречаться. Но они встречались. Тайно, на чердаках: чердаки восточных и западных домов тогда еще не были наглухо разъединены. И мы с Жоржем как-то посмеялись, что детей находят вовсе не в капусте, а именно на чердаках. Они нашли там двух прекрасных парней.

Когда мы ужинали, Хана по малейшему поводу громко смеялась, что считается у немцев модным что ли, признаком хорошего поведения в обществе, уважения к хозяевам. Но именно тогда я заметил, что губы смеялись, а глаза — нет. Они были грустными и смотрели куда-то вглубь себя. Наверное, нелегкая и опасная жизнь оставила в ней отпечаток на весь отпущенный жизненный срок.

Потом мы сели к телевизору, где начали показывать многосерийный фильм про нашу войну. Нашу с ними. Кажется, это уже была знаменитая «Неизвестная война».

Спрашиваю Жоржа:

— Вот если бы тебе в 41-ом или 43-м (он попал в плен, кажется, в 44-м) кто-то сказал, что через несколько лет ты будешь вместе с русскими делать сибирские пельмени, а потом вместе с ними сидеть за одним столом в самом центре Европы, в городе социалистической страны, и смотреть фильм про нашу войну, — как бы ты реагировал?

— Я бы, наверное, его убил или сам застрелился!

— Вот и я тоже. И двумя дураками на свете стало бы меньше. Но не мы сами, а, слава Богу, кто-то за нас, может, сам Бог, решил иначе. Нам, считай, просто необыкновенно повезло, и давай за это еще выпьем!

На столе секретаря главного редактора «Известий», на глянцевом белом листочке лежала, четко выделяясь, черная округлая трубка «вертушки», известной телефонной спецсвязи, которой пользовались лишь высшие партийные и советские руководители. Артур Поднек, помощник главного редактора, показал на нее пальцем и поторопил меня:

— Аджубей там ждет, давно уже, возьми скорей…

Помню, я отдыхал где-то на юге и, купив очередной номер «Известий», был поражен уже его внешним видом. Все сверстано по-новому, как-то здорово, складно, оригинально. Заголовки броские и острые, под статьями подписи известных мне людей, но статьи как будто не ими писаны — интересные, задиристые, и я был удивлен, не зная, что же там, в редакции, произошло. А произошло лишь то, что в газету пришел Аджубей. Да, этот талантливейший редактор сумел изменить лицо издания буквально в один день.

Познакомились мы с ним уже по дороге моей домой, на Алтай, когда я, естественно, заехал в Москву и зашел в редакцию. Он сидел за столом, я с противоположной стороны в кресле, и он, как будто идя по социологической анкете, спрашивал одно, другое, а потом вдруг:

— Выговора имеете?

— Да нет, — говорю, — нигде вроде ничего не записано.

— Как же так: журналист и без выговоров? Значит, не любите конфликтовать? — немного так с усмешечкой.

Я что-то пытался сказать, что это, к сожалению, бывало, но он и не дал толком ответить, просто мимоходом обозначил свое видение позиции журналиста — скорее как критической, чем ангажированной, и начал излагать свое кредо, свой взгляд на газету, какой он ее представляет, какой хочет видеть.

Так он беседовал со многими, чуть ли не с каждым сотрудником, как бы изучая их и одновременно мобилизуя сторонников намечаемых в газете перемен.

— Ты идеализируешь Аджубея, — сказал мне как-то один из бывших известинцев, — ты там, на Алтае и в Ростове, не знал всего, не видел его каждый день и не представляешь, наверное, каким он мог быть самодуром. Он к вам, собкорам, относился как-то иначе, чем к другим, встречались вы редко, он почему-то хотел перед вами хорошо выглядеть.

Может быть, кто-то знает его лучше или иным, чем я, лучше, полнее о нем напишет, но я убежден, что недолгий период демократизации нашей жизни после ХХ съезда партии связан не только с именем Хрущева, но и с именем Аджубея. Хотя бы потому, что он совершил переворот в прессе, а что важнее прессы, если речь идет об общественно-политической жизни страны, о таких процессах, как демократизация?

Конечно, все они несли в себе прошлое. И Никита Сергеевич, сумевший многое преодолеть в себе, чтобы выступить на ХХ съезде с критикой Сталина, по сути — с критикой тоталитаризма, хотя и недостаточно еще аналитичной, половинчатой, сводившейся в основном к личности «вождя народов», не сумел изжить в себе того, что называют «утратой критичности», поддался соблазну собственного культа. Отчего же иначе звезды на груди в количестве, превышающем всякое приличие? Отчего уже очень скоро на совещаниях и в посланиях он позволял окружающим «заверять лично» товарища Никиту Сергеевича Хрущева? Помню, как, услышав это в первый раз из уст министра совхозов Юркина на совещании по сельскому хозяйству в Новосибирске, мы все вздрогнули, весь зал огромного оперного театра. (Кто-то, правда, писал, что Юркин был не первым.)

Мы ждали, что Никита Сергеевич сейчас же «даст» этому министру! Но ничего не произошло. И уже кто-то из быстро ориентирующихся тоже начал «заверять лично».

Нет, нового культа, конечно, не возникло. Помнится разговор с колумбийцем, членом Исполкома ЦК Компартии Колумбии Теодосио Варелой, с которым мы вместе работали в «Проблемах мира…». Мы ехали с ним в поезде из Польши, обсуждая виденное в Гданьске, Гдыне, Эльблонге — центрах рабочих выступлений против коммунистической власти — это было в середине семидесятых. И он вдруг немного с вызовом спросил:

— Почему же у вас так получается, что был один культ, потом другой, потом третий?

Я ответил ему, что это неверное представление. Да, когда был Сталин, был культ личности. Его действительно обожествляли, и когда он умер, люди плакали, стоя у репродукторов, возвестивших о его смерти. И я, помню, написал отчет с завода, с траурного митинга, где были такие слова: «Словно тяжелый

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×