Мурадели «Великая дружба», 1948 год. С этих позиций критиковали тогда Шостаковича, Прокофьева, Мясковского… Мы, комсомольцы, должны были на постановление реагировать.

— Но разве ты понимал что-нибудь в музыке, тем более — Шостаковича?

— Не только не понимал, но ничего, кроме Седьмой, Ленинградской симфонии, к тому времени и не слышал. Помню, Лева Лашевский из первой группы русистов защищал его в домашней дискуссии: великий композитор! А я, хоть не нападал сам, был на стороне тех, кто осуждал: партия права, музыка должна быть понятна народу!

Помню и то, как на собрании обсуждали «космополитов». Самые любимые профессора — Жирмунский, братья Гуковские, литератор и историк, Калистов, тоже историк… Нет, я не выступал, не поручали, не таким был заметным, чтобы поручили, но сидел, слушал и удивлялся: как это они оказались способными на что-то нехорошее?

Почти всех их посадили. Калистов, как я прочел потом, умер на Соловках. Когда их брали, и мы узнавали об этом, шептались друг с другом и, кто посмелее, тайком выражали сочувствие Наташке Гуковской, дочери нашего профессора и нашей сокурснице. Протестовать — нет, не протестовали. Из страха? Совсем не уверен. Мы же выросли в военные годы, воспитывались в атмосфере «готовности к подвигу». Это не просто слова, а «часть менталитета», как сказали бы теперь. Более того, в нашей группе было лишь трое парней, не прошедших фронт, остальные — все в орденах. Отстаивать правду и правоту, ей Богу же, мы были готовы даже ценой жизни. Это был не страх, по крайней мере, не просто страх — нечто совсем другое — это наше молчание. То ли вера, что есть все же нечто за теми арестами, какая-то чья-то вина, то ли вера в некую высшую истину и справедливость, недоступные нашему пониманию, но кому-то известные. Не скоро и не сразу избавились мы от этой страшной слепой веры во власть, кумиров, вождей. И все ли избавились?

Поди-ка объясни все это теперь. Приятельница моя — и то уже из другого поколения, из другой среды. Она вспоминает Игоря Дедкова, как он верховодил протестами студентов. Но ведь это было уже после 1956 года, после доклада Хрущева о культе личности Сталина — совсем другое время, другие люди! Может быть, были такие и в мое время, может быть, единицы на миллионы, но мне не встретилось ни одного.

На практике в «Калининградской правде» (в бывшем Кенигсберге) я был месяц. Со своей будущей женой Маей, работавшей секретарем в этой редакции, общался, как потом подсчитали, всего восемь дней (остальное — командировки и прочее). Однако, вернувшись в Ленинград, в университет, почти сразу написал ей письмо с приглашением приехать ко мне «насовсем». Правда, оговаривался: «Будешь вместе со мной сидеть голодной. Сейчас вот я нашел в шкафу сухарные крошки, оставшиеся от хозяев квартиры, моих родственников, поджарил и съел. Ни копейки у меня нет, и занимать уже не могу до стипендии». Ответ ее мне очень понравился: «Надеюсь, что мне удастся экономить хотя бы на чай с хлебом». И вскоре вместе со мной Маю уже встречали на Московском вокзале вся наша Вторая группа журналистики и Первая группа «русистов», с которой я дружил.

Молодая жена, конечно, старалась экономить — готовила гречку с подливкой, украинский борщ и прочее, что умела, однако доходы наши были невелики, а соблазнов в день получения стипендии появлялось слишком много. И потому всегда мы оказывались в долгах, а последняя неделя перед стипендией, когда в счет ее уже было занято слишком много, голодной.

Вот и в эту очередную голодную неделю, в последний перед стипендией день, мы сидели без куска хлеба. А поесть очень хотелось. Молодые желудки не терпят пустоты и ведут себя особенно агрессивно, урчат, бурчат и требуют хоть каких-то действий. Я не выдержал и предложил:

— Давай все же пойдем к Федору Прокопьевичу и займем десятку!

Федор Прокопьевич, наш сосед по коммуналке, внешне мрачноватый, но добрейшей души человек, никогда не отказывал дать нам в долг. Только мы и так уже ему были порядочно должны. Однако точно знали: не откажет. Не брали просто потому, что из стипендии уже предстояло отдать разным кредиторам слишком много.

Короткое обсуждение этой гениальной инициативы завершилось, как теперь сказали бы, полным консенсусом. И Федор Прокопьевич не обманул наших ожиданий.

Идем в булочную: что может быть сытнее хлеба! А по дороге, слева от нас, кинотеатр. На нем огромная красочная афиша. Нас призывают посмотреть первый цветной фильм «Девушка моей мечты», немецкий, трофейный, с Марикой Рокк. Мы уже о нем слышали, в частности о том, какая эта актриса красивая, а главное, что там есть кадры, когда она купается в бочке и показывается почти голой. Тогда же такого ни в кино не было, ни на телевидении, ни на компьютере (почти порнухой считался очень скромный журнал мод), да и телевизора с компьютером еще не существовало.

Кошусь на рекламу и думаю, а не пойти ли нам вместо ужина в кино. Но не решаюсь сказать это молодой жене: я-то привык, ей же сидеть голодной, наверное, трудно. Обойдемся без Марики и без бочки. Но Мая вдруг этак неуверенно, осторожненько говорит:

— Саш, а, может, мы еще вечерок без хлеба посидим? Фильм, говорят, уж больно красивый. Цветной же…

И тут консенсус тоже был достигнут мгновенно. Рванули к кассе. Видели раньше, что там всегда очередь огромная. Оказалось, что не такая уж и большая, но билеты продаются только на третий ночной сеанс: второй будет в 2 часа ночи, а третий в 4.00. Ну, ничего, подождем.

Счастливые, потому что с билетами, вернулись домой. Об ужине просто старались не вспоминать, тем более, что поговорить было о чем: такой фильм впереди! Сейчас вот как-то жаль, что об этом не знала Марика Рокк. Она бы, наверное, еще сто раз в бочку нырнула.

На Алтай я поехал потому, что алтайская колхозница Анна Сергеева получила урожай пшеницы в 101 центнер с гектара, установив, как сообщалось в Большой советской энциклопедии, мировой рекорд урожайности. Это уже много позже я узнал, что не «с гектара», а «в расчете на гектар», то есть на крохотной делянке, куда порой что-то попадало и с соседних делянок. А было это еще в тридцатых годах. Во время учебы в Ленинградском университете я проходил практику в сельскохозяйственном отделе «Калининградской правды», селом увлекся, а об Алтае писали, что это «край золотого руна и янтарных пшениц». Он представлялся мне какой-то райской обителью, и естественно, что при распределении после окончания университета в 1952 году я стал настоятельно проситься в газету «Алтайская правда».

Тогда, кстати, студенты соревновались, кто подальше распределится на работу. В героях ходили те, кого направили на Сахалин. Но если заниматься селом, чего мне уже отчетливо хотелось, то дальше Алтая делать было нечего, да и не в одной отдаленности я видел, как сказал уже, привлекательность этого края.

Сама дорога на Алтай — по тем временам сплошная романтика: шесть суток поездом через полстраны, полями и лесами, немерянной тайгой, через тысячу рек. В купе в первый же день — почти все друзья, к концу пути — весь вагон семья. За бутылкой разговоры обо всем на свете — мне интересно до невозможности, какие они такие особенные, сибиряки. Про них же столько легенд, включая и ту, как отстояли от немца Москву. Сейчас вспоминать эту дорогу — мороз по коже: ехал же с женой и с дочкой, которой еще десяток дней оставалось до года, причем ютились на двух боковых полках плацкартного вагона, тех, что расположены вдоль прохода, самых узеньких. Вдвоем, даже с крошечной Томкой, еле держишься и только смотришь, чтобы какой-нибудь размашистый мужик, да еще «поддатый», обоих ненароком на пол не смахнул. А пеленки! Памперсов же не существовало ещё, а обычных пеленок у нас не имелось столько, чтобы просто копить после употребления, приходилось стирать в качающемся туалете под

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×