ноги. Передохнуть бы.

— Дак Бог с тобой, — отвечает Зоя Григорьевна, — отдыхай.

— Холодно стало. Усну и замерзну. Я когда устану, только лягу, и будто нет меня на земле, где и бываю, не знаю.

— Далеко идти-то тебе? — спрашивает Зоя Григорьевна.

— Кто его знает. — Он вздохнул. — Боишься ты. А я тихий. У порога постелюсь. Отдохну и дальше.

— Автобусы пока ходят. Хошь, на дорогу дам? — Забрякала в кармане мелочью Зоя Григорьевна.

— Оставь, — отвечает. — Есть у меня деньги. Не езжу я на них. — А сам уж языком ворочает еле, не то засыпает, не то хмель его вовсе забрал, засомневалась опять Зоя Григорьевна.

— Это как же не ездишь? — оттягивает она время, а сама уж будто ему подчинилась.

— Долго объяснять. Зачем тебе. Устал. Приютишь — спасибо. Нет — тут устроюсь. — И ноги на лавку закинул.

Как она тогда решилась, долго потом поднять не могла. Повела ведь его, хоть боялась. Известно, добрые люди по вечерам не знамо куда не шляются, на ночлег ни с того ни с сего не просятся.

Зашли они. Ни на лестнице, ни в коридоре никого не было. Коридор широкий, длинный. На каждой двери по глазку. Раньше всегда знала Зоя Григорьевна, что не от страху эти глазки, от любознательности. Каждому про каждого знать интересно. Теперь же страшно ей стало от этих глазков. А вид у гостя ее на свету совсем неважнецкий. Шлеп-шлеп он по коридору в резиновых сапогах. В такую-то пору.

Вот стоит Зоя Григорьевна в своей комнате и первый раз не знает, как ступить.

— Проходи, — говорит, — человек.

Он сапоги у порога снял, пальтишко свое на вешалку определил.

— Давай познакомимся, мать. Меня Георгием зовут. Победоносец такой был, слыхала? — усмехнулся горьконько.

Назвала себя Зоя Григорьевна и давай ему на диване у двери стелить. А он на табуретке сидит, голову к столу приклонил:

— Что ты творишь, Григорьевна. Я на диванах не сплю. Кинь фуфайку в проходе. А то я и свой макинтош брошу.

Так и не лег на диван. Старую пальтушку дала ему Зоя Григорьевна. Лег и будто нет его. Ни всхрапнет, ни ойкнет. Она к себе на кровать ушла. Есть у нее в переднем углу будто спаленка, шкафом отгороженная. Села и так-то всю ночь, в окошко глядя, просидела. Хороший вид у нее из окна раньше был. Прямо обочь дороги тополя могутные росли. Срубили их. Свет, видно, кому-то застили. Насадили молоденьких. Ждать стала, когда поднимутся. Солнце в них заполощется веснами. Белым пухом середку лета короткого обозначат. А в непогоду зашумят, и жутко, и жалко их, что где-то в небе они маются, а каждому судьба своя. Да только в пору вошли топольки, подрезали их. Теперь зимой и осенью они страшны. А особенно среди зелени весенней, позже всех листом занимаются. Карлы невеликие да толстые, пальцы обгорелые в небо тянут.

Раза три просыпался ее гость. Голову косматую поднимет, спросит сквозь сон:

— Не спишь, Григорьевна? Поди, меня боишься? Дак я пойду.

— Нет, — отвечает Зоя Григорьевна. — Старость, видно. Не спится.

— Ну, — он бормочет. — Спать, видно, время, и не спать время.

Встал он рано и тихо. Зоя Григорьевна глаза дремные от окошка отвела. А он на табуретке сидит, в сапогах и пальтишке уже. Сто спасиб да извинений наговорил и ушел…

— Так вот ушел и ничего не взял? — ухмыляясь, спрашивает сержант.

— Дура ты, Григорьевна. Ох, дура, — протяжно выговаривает знакомец Зои Григорьевны; он сидит, протянув наполовину дежурки ноги, руки его почти дотягиваются до заляпанных грязью носков болотных сапог. — Да мне идти-то рядом было. А тебя увидел, обессилел. Сидишь ты, приушипилась, никого не трогаешь, и тебя никто не тронь. Ох, и дура, нашла кому рассказывать и где.

— Как с женщиной разговариваешь? — Подходит сержант к задержанному и перешагивает через его ноги. — Документы. Так. — Он снова садится за стол и раскрывает паспорт. — Конин Егор Николаевич. Победоносец, — усмехается он. — Врал, значит. Вы по делу, пожалуйста, говорите, — обращается сержант к Зое Григорьевне. — Неужели не взял ничего?

— Для форсу я. Неужели неясно? — Победоносец смотрит то на женщину, то на сержанта.

— Я поначалу-то думала, правда, не взял. — Зоя Григорьевна улыбается. — Так-то месяц прошел, не схвачусь…

…Целый месяц прошел. Сидит Зоя Григорьевна как-то вечером, телевизор смотрит. Картина производственная, мудрено порой, да спать-то рано. В дверь забарабанили. Бойко, по-свойски. Открывает она. На пороге человек стоит: сапоги резиновые, пальтишко обдергайчиком, шапчонку в руках мнет. Волосы длиннющие развеваются, будто не с головы идут они у него, а сзади на него налетают и вперед толкают.

— Здравствуй, Григорьевна! Я ведь опять пришел! — Пальтишко тут же, сапоги скинул, волосы пригладил, за стол сел. — Эх, хорошо по друзьям-то ходить. Пока всех обойду, ноги не носят!

Растерялась Зоя Григорьевна, угощение на стол выставляет.

— Раз друзей у меня много, значит, людей хороших на свете много! Так ли? — продолжает гость.

— Конечно, — отвечает Зоя Григорьевна, — есть люди хорошие.

— Ах ты, какая! — Он засмеялся. — На лавочке сидишь! Разве ладно сидеть-то, пока живой?

— Я свое отработала, — возражает Зоя Григорьевна. — Вы молодые, вам и бегать.

— Какой я молодой, Григорьевна. — Гость тарелку с пирогами уже опорожнил, Зоя Григорьевна еще добавила. — Хороши пироги у тебя. Ох хороши! Тридцать три уже стукнуло. Всю святую Русь исходил. На зиму такой вот, как ваш, городок облюбую, перезимую, а весной только и видели, дальше полетел. Нету мне покою, Григорьевна. Ни дела мне, ни места нету.

И замолчал. Лицо свое тонкое наморщил, и здесь сидит, и нету его, только венка синяя на шее его бьется, торопится будто.

— Семья-то есть у тебя? — кашлянув, спросила Зоя Григорьевна.

— А? — Он встрепенулся. — Была. Все вроде было. Как начинал, вроде знал, для чего жить буду. Ох, ты-ы. Светлое будущее впереди. Детдомовский я. Плотником работал. Жилы вытянул, а университет кончил. Потом будто увяз. Бежится будто легко, и все будто на месте. Будто земли да города все одинаковые. Своего найти не могу. — Он снова замолчал, голову опустил, волосы лицо закрыли.

— Работаешь-то где сейчас? — поддерживает Зоя Григорьевна разговор.

— Я-то? — Он словно бы развеселился. — Подметальщик я. Тут, в новом городе. А старый-то у вас как хорош! Через реку гляну на него, а подойти боязно. Начальник меня брать не хотел. Какой дурак, говорит, в дворники к зиме нанимается. Дурак или пропойца. Комнату тебе давай, а потом не выкуришь. — Гость захохотал, голову запрокинул и тут же задумчивым сделался. — Работа у меня хорошая. Рано-рано встаю. Ох! Землю еще никто испоганить не успел. Выпирает она из асфальта, дышит. Вся нечисть, что с вечера, мертвая уже, земля ее своим духом задушила. Соберу метелкой, и будто не было ее. А листья? Листья соберешь в кучи. Ты знаешь, Григорьевна, зажечь их надо обязательно вечером, в темноте, когда редко кто по улице ходит. Дым ядреный такой. Утонешь в нем, будто конец мира или начало его. Черт его знает. Один мимо идет, фыркает: безобразие. Другой подойдет на огонек неясный, вот тут и разговоры. Разговоры… — проговорил он будто про себя и забылся.

А Зоя Григорьевна смотрит на него, и кажется ей, что руки его, длинные да тонкие, все так и летают, так и летают. На нее взглянет, споткнется будто, волосы назад откинет, и опять не разобрать, с кем говорит, куда смотрит.

— А давай-ка, Григорьевна, песню, — услышала она тут и вздрогнула. — Средь высоких полей затерялося небогатое наше село…

— Ой, горе горькое по свету шлялося да на нас невзначай набрело, — подтянула Зоя Григорьевна.

И так хорошо ей, и горько, и сладко сделалось. Ну, она-то, думает, ладно, поет, дак и горе у нее

Вы читаете Кш, небесные!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×