парусника. Вот и встретились старые друзья. На какое-то мгновение мне чудится, что свет в окошке начинает мигать, словно передают сообщение по азбуке Морзе. Меня тоже узнали? Нет. Просто изломанный лучик солнца отразился от проезжавшего по улице автомобиля. Вот еще один. И еще... Лучики мешают мне сосредоточиться. Я встаю с диванчика и, виновато посмотрев на Софью Николаевну, пристроившуюся на круглом стуле у рояля, чуть-чуть задергиваю штору.

Она смеется:

— Я тоже люблю смотреть на картину вечером, при свете электричества. Зажечь?

— Спасибо. Так тоже хорошо.

— Анатолий Сергеевич, вы художник?

Ах, вот в чем дело! Она приняла меня за художника. Считает, что только художник может позволить себе такое сумасбродство — вломиться к чужим людям, случайно увидев с улицы картину.

— Я инженер. — В моем голосе появляются какие-то игривые нотки. Дескать, я инженер, но...

Софья Николаевна поддается на мою приманку. Она улыбается, и по этой улыбке я вижу, что она мне не верит. Ну и пускай думает, что хочет.

— Выпьете чашку кофе? — спрашивает хозяйка. — Раз уж пришли в гости, придется вас угостить.

А она приятная женщина, думаю я и киваю в знак согласия. Глаза у нее добрые. И мелкие-мелкие морщинки у глаз, и волосы она, пожалуй, красит. Наверное, есть седые. Но выглядит совсем молодо...

Софья Николаевна уходит. Я снова один в этой похожей на антикварный магазин комнате. Но я отвожу взгляд от уникальных ваз, от чужих картин. Только сейчас я по-настоящему вижу свою картину. Солнечный зайчик снова пляшет на ней. Правда, теперь на раме. На массивной золоченой раме. Это редкая рама. Даже дядя Коля сказал нам: «Редкая рама».

...Еще раза два или три мы с мамой возили дяде Коле на саночках книги. «Жизнь и деяния Петра Великого», редкие издания Пушкина, «Хиромантию, написанную французской девицей Ленорман». Мы жили в эти дни! И даже не просыпались спозаранку, чтобы встать в очередь за своими дневными пайками хлеба. Мать выкупала их, когда шла с работы.

В одно из воскресений она даже навестила тетку — двоюродную сестру отца. Тетка жила за Большим Охтенским мостом на Новочеркасском проспекте. Мать отнесла ей немного хлеба и крошечный кулек пшена, но пришла совсем разбитая. Не снимая пальто и валенок, долго лежала на диване с закрытыми глазами. Лицо у нее было опухшее.

Однажды, к моей радости, мать вышла от дяди Коли очень быстро. Только радость моя была преждевременной. Вместо хлеба в руках у нее была связка книг, которые мы только что привезли. Мать села рядом со мной и заплакала.

— Книги он больше не берет, — сказала она, немного успокоившись. — Обещал за большую картину дать хлеба и банку сгущенки. И то слава богу!

Связку книг мы оставили прямо на лестнице у дверей дяди Колиной квартиры. Везти их назад не было мочи.

Несколько дней мы никуда, кроме булочной, из квартиры не выбирались. Мать чувствовала себя очень плохо, почти не вставала с постели. Я приносил ей из маленькой аптечки старые, еще довоенные пузырьки, и она говорила, откуда накапать капель. Вряд ли эти выдохшиеся капли могли помочь. Да, не скоро собрались мы к дяде Коле. Но лучше бы уж не собирались никогда.

С трудом сняли мы картину со стены. Почти целый день, осторожно, боясь попортить холст, мать вытаскивала гвозди, которыми он был прибит к раме.

— Завтра распилим ее, — оказала мать, кивнув на раму, — и неделю будем топить «буржуйку»...

...«Неужели можно было бы неделю топить «буржуйку» этой рамой?» — думаю я, внимательно разглядывая ее. Солнечный зайчик все еще скачет по прихотливой вызолоченной лепнине. Правда, рама на удивление массивная, но и неделя — срок немалый.

Откуда-то из-за дверей, наверное из кухни, доносится приглушенный вой кофемолки. Софья Николаевна готовит кофе. Какая большая у них квартира! Собственно, у кого «у них»? Пока я видел только одну Соню. Мысленно я называю ее Соней, а не Софьей Николаевной, и чувствую, что мне хотелось бы так называть ее и в разговоре...

...Мы свернули картину трубкой и запеленали в мягкую цветастую материю. Перевязали бечевкой. Она и без рамы была тяжелой. На улице, прикрутив рулон с картиной к саночкам, мать с трудом распрямилась и покачала головой. Картина выглядела словно мертвец, которого везут на кладбище. Только тех заворачивали в белые простыни или одеяла, а не в яркую цветочками фланель. Но делать было нечего. Не возвращаться же домой за новой оберткой?

Мы взялись за веревку и потихоньку поехали. На углу Третьей и Среднего какая-то старушка перекрестилась, глядя на сверток. Может быть, покойник в таком пестром покрывале показался ей кощунством.

Мама думала, что дядя Коля поможет нам втащить картину. Но он отказался. В тот раз впервые я стоял на пороге его квартиры. Буквально несколько секунд. Но их хватило мне, чтобы уловить запах еды.

В этот день нас ждал страшный удар — мать вышла ко мне сама не своя: дядя Коля потребовал привезти раму.

— Может быть, он и прав? — задыхаясь, через силу говорила она. — Где ему найти такую красивую и большую раму? Только надо было сразу сказать!

Как бы ни был я мал, но понял, что с рамой нам не справиться. Не поднять, не поставить на санки. Да наши маленькие санки и не годились для такой громадины.

Усталые, молчаливые, мы вернулись домой. Не затопили «буржуйку» — не было сил. И варить на ней было нечего. Дневные пайки хлеба мы съели утром. Надеялись на дядю Колю.

А утром я проснулся и увидел, что мать, ползая на коленях вокруг рамы, пытается отвернуть какие-то винты. Оказалось, что рама скреплена металлическими уголками. В первую минуту я обрадовался. Это же так просто! Отвинтим уголки, разберем раму и отвезем дяде Коле.

Какое изнурительное дело — вывинчивать старые, ржавые, просидевшие, может быть, сто лет в прочном, словно камень, дереве, винты!

Шестнадцать винтов. Отвертка скользила с противным скрежетом, срывалась с винта, оставляя лишь легкие царапины на металле. Не было сил прижать ее так, чтобы хоть немного стронуть винт с места. Только бы чуточку вылез он из своей берлоги! Тогда можно зажать его плоскогубцами и крутить, крутить, крутить, с радостью ощущая, что хоть и туго, но винт поддается.

Казалось, эту работу мы не закончим никогда. Но вот последний винт, с приросшими к нему ошметками дерева, падает рядом с другими. Мама целует меня.

...Ей стало плохо, когда мы возвращались от дяди Коли. Она села прямо на сугроб и стала судорожно расстегивать пальто, срывать с себя платок.

Я стоял рядом и кричал сквозь рыдания:

— Мамочка, не надо! Мамочка, не надо!

Что было дальше, я помню плохо. Маму везли куда-то на санках, я шел рядом...

...На какое-то время я перестал себя ощущать. Это был не обморок, не забытье. Я ходил, разговаривал а вошедшей в комнату Софьей Николаевной как во сне. Ощущение реального вернулось в тот момент, когда, сидя за столом и помешивая ложечкой в чашке, я говорил ей:

— У вас замечательный дом. Такие книги, прекрасные картины...

— Эта, — Софья Николаевна кивает на картину с парусником, — работы неизвестного голландского мастера. Шестнадцатый век...

— А мне показалось, что это Тернер...

— Вы ошибаетесь, — почему-то радуется она. — Манера очень близкая. Особенно море. Эту картину, когда папа был жив, просили продать Эрмитажу. Предлагали какую-то баснословную сумму. Но он отказался...

Ее папа умер... Нет дяди Коли. Интересно, давно ли, думаю я и сам удивляюсь. Какое это имеет значение? Хотя нет, имеет. Мне хочется знать, насколько дольше моей мамы он прожил.

— Почему отказался? — спрашиваю я. Кофе она приготовила прекрасный, и поджаренный хлеб с сыром кажется мне очень вкусным. — Разве не приятно видеть в музее восхищенных людей у картины, которая когда-то принадлежала вам? А назойливые разгильдяи перестанут ломиться к вам в дом!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×