пришел, как полагалось бы истинному позитивисту, к окончательному выводу относительно религии.

И тут-то во всем придавленном нуждой, сине-зимнем, буро-сумеречном, хрустально-морозном Чикаго смолкли фабричные гудки. Пять часов. Мышино-серый снег, хибаристые коттеджи, раскаленная чуть не докрасна топка. Перчик, шурующий лопатой в угольном бункере. Рев радиоголосов прорывался через все этажи вниз, к нам в подвал. Аншлюс[56] — Шушниг,[57] Гитлер. В Вене было так же холодно, как в Чикаго; но куда страшнее.

— Меня ждет Лотти, — сказал Зет.

Лотти была премиленькая. Была она на свой манер и артистичная — душа компании, языческая красотка с розой в зубах. Сама острая на язык, она и молодых людей предпочитала занятных. Лотти наведывалась в угольный бункер. Зет оставался ночевать у нее. Они вместе подыскали полуподвал, обставили его — дубовый стол, обитая розовым плюшем рухлядь. Завели кошек, собак, белку и ручную ворону. После их первой ссоры Лотти намазала себе груди медом — в знак примирения. А перед окончанием университета одолжила машину — они поехали в Мичиган-сити и там поженились. Зет получил стипендию на философском факультете Колумбийского университета. Свадьбу и отвальную устроили на Кимбарк-авеню, в старой квартире. Разлучась на пять минут, Зет и Лотти мчались по коридору навстречу друг другу и, дрожа, обнимались и целовались.

— Милый, ты куда-то исчез!

— Любимая, я с тобой. И буду с тобой всегда-всегда!

Молодая пара из захолустья перебирала через край, выставляя свою любовь напоказ. Но не все сводилось к показухе. Они обожали друг друга. Сверх того, они уже целый год прожили как муж и жена, со всеми своими собаками и кошками, птичками и рыбками, комнатными цветами, скрипками и книжками. Зет бесподобно подражал животным. Умывался как кошка, выкусывал блох на брюхе, как собака, разевал рот, как золотая рыбка, помахивая пальцами наподобие плавников. На пасху они пошли в православную церковь — там Зет преклонял колена и осенял себя крестом по-православному. Шарлотта, когда он играл на скрипке, кивала головой в такт, разве что чуть запаздывая — движимый любовью метроном. Зет вечно разыгрывал какую-то роль, да и Лотти любила себя показать. Очевидно, люди не могут не комедиантствовать, говорил Зет. Покуда ты знаешь, где твоя душа, представляйся ты хоть Сократом, вреда тут нет. А вот если души нет как нет, такая комедия ведет к отчаянию.

Итак, Зет и Лотти не просто — подумаешь, большое дело — поженились, а брак их оказался на редкость счастливым. Зет получил в жены не бедную македонскую девушку, чья мамаша, недавняя эмигрантка, пыталась извести его, бормоча себе под нос заговоры и заклинания, а отец точил ножи- ножницы, исхаживая из конца в конец закоулки и названивая в ручной колокольчик, а das Ewig-Weibliche[58] — природную, всеохватную, упоительную силу. Что касается Лотти, то она говорила:

— Второго такого, как Зет, нет в целом мире. — И добавляла: Во всех отношениях. — Потом, понизив голос с дурашливым дитриховского типа шармом и чикагского пошиба нахальством, говорила: Я ведь, чтоб вы знали, повидала виды.

Впрочем, все и так все знали. До Зета она жила с неким Гурамом, психологом-педагогом, который носил усы, скрывающие оперированную заячью губу. А до Гурама с кем-то еще. Но теперь она была женой, и супружеская любовь била из нее через край. Она наглаживала Зету рубашки, намазывала маслом тосты, прикуривала сигареты, пожирала его глазами, что твоя испанская дева, — и при этом вся лучилась. Одних такое умиление и Sсhwarmerei[59] потешали. Других раздражали. Отца Зета — бесили.

Парочка отправилась в Нью-Йорк с вокзала «Ла Салль». Вокзал казался допотопным, ископаемым. К стеклянной, запорошенной сажей крыше вздымался дым. На Ван Бурен-стрит, улице ссудных касс, магазинчиков, торгующих излишками военного обмундирования и дешевых парикмахерских, подрагивали столбы надземки. Красная шапка подхватила их чемоданы. Зет обратил внимание Озимандии на то, как царственно держатся чернокожие носильщики. Приплелись и тетки. До них не доходила суть странных соображений Зета о черном вокзале, черных красных шапках и их величавой африканской повадке. Во взглядах, которыми обменивались старые девы, можно было прочитать, что Элайас, бедняжка, несет Б-г знает что. И виновата в этом Лотти, кто же еще. Зет был взвинчен: он начинал новую жизнь, женился, получил стипендию Колумбийского университета, а вот поди ж ты — отцовская мрачность действовала на него заразительно, подавляла. Зет отрастил пышные темные усы. Большие, мальчишеские, редко расставленные зубы плохо сочетались с этими взрослыми усами. Приземистый, грудь колесом, только что не грузный, он был копией своего отца, лишь более низкорослой. Но Озимандия держался молодцевато, на манер русских военных. Он не считал нужным ухмыляться, увиливать, метаться из стороны в сторону, обезьянничать. Держался осанисто. Лотти осыпала всех ласковыми словами. На ней было платье цвета перванш, тюрбан и туфли на высоких каблуках того же цвета. И как ни лязгали, ни пыхтели поезда, им было не заглушить быстрого перестука лоттиных броских каблуков. Озимандия, ничего не говоря, сурово поглядывал на ее восточного разреза глаза, на потешный крестьянский нос, на ласкающую взгляд грудь, на гладкий искусительных очертаний зад, к которому Зет то и дело тянул руку. Лотти называла Озимандию папой. Он выпускал сигаретный дым сквозь зубы с выражением, которое сходило за улыбку. Ничего не скажешь, он ухитрился от начала и до конца проводов выглядеть благожелательно. Македонские родичи, те вовсе не явились. Поехали в трамвае и застряли в пробке.

В этот печальный, торжественный день Озимандия держал себя в руках. И выглядел, невзирая на широкополую соломенную шляпу с бело-красно-синей лентой, европейцем. Закупщик центрального универмага, напрактиковавшийся в лицемерии, он смирил сердечную смуту, упер подбородок с черной выемкой в грудь, сдерживая бешенство. Он — пусть и на время — терял сына. Лотти расцеловала свекра. Расцеловала теток, двух недипломированных сестер, читавших Ромена Роллана и Уорика Дипинга[60] обок с инвалидным креслом и смертным одром. Лотти, по их мнению, следовало бы тщательнее соблюдать женскую гигиену. Тетя Маша считала, что от Лотти попахивает селедкой по причине дисменореи. Не знавшей мужчин тете Маше было невдомек, что такой запах исходит от женщины, имевшей в жару близость с мужчиной. Молодая пара не упускала случая влить силы друг в друга.

Вслед за братом тетки в свою очередь сделали вид, будто целуют Лотти нецелованными губами. Лотти на радостях расплакалась. Они уезжали из Чикаго — а скучнее нет места в мире — подальше от хмурого Озимандии, от ее колдуньи-матери, от папаши, бедного точильщика. Она вышла замуж за Зета, Зета, который был и умнее и обаятельнее всех-всех.

— Папа! До свидания! — Зет прочувствованно обнял своего твердокаменного папашу.

— Веди себя как следует. Учись. Постарайся, чтобы из тебя что-то вышло. Попадешь в передрягу — телеграфируй: пришлю деньги.

— Папа, милый, я тебя люблю. Маша, Дуня, я вас люблю, вас тоже, — лицо Лотти раскраснелось от слез. Рыдая, она обцеловывала родственников. Затем, молодые, уже маша из окна вагона провожающим, обнялись и поезд тронулся.

Когда «Пейсмейкер»[61] отъехал, папаша Зетланд погрозил последнему вагону кулаком. Затопал ногами. Вслед Лотти, погубительнице его сына, он кричал:

— Ну погоди! Я до тебя доберусь — через пять, через десять лет, но доберусь. — Кричал: Ты, сука, п…а.

В ярости у него сильнее проступал русский акцент.

Когда «Пейсмейкер» мчал на рассвете вдоль Гудзона, у Зета и Лотти было ощущение, что они спускаются в Нью-Йорк с небес. Сначала уйма голубых ветвей, клонящихся к воде, затем розовое зарево, затем блеск тяжелого серебра реки под утренним солнцем. Они сидели в вагоне-ресторане, глаза у них слипались. Сникли после рваного сна в сидячем вагоне и были ошеломлены. Пили кофе из тяжелых, будто из мыльного камня, чашек: его разливали из оловянного — стандартной утвари Нью-Йоркской центральной железной дороги — кофейника. Они на Западе, где все лучше, все-все другое. Здесь в самом воздухе разлиты более глубокие смыслы.

В Хармоне они пересели на электричку, поезд наддал, его бег стал стремительнее, нетерпеливее. Деревья, вода, небо во всю его ширь и небо в квадрате окна — уносились уплывая, и перед ними

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×