предвкушения — сейчас она с наслаждением вонзит челюсти в горячий сандвич с сыром и ветчиной, а затем, прихлебывая кофе со сливками, будет перелистывать крошечный американский путеводитель или свою записную книжку.

— Ну, у меня, конечно, это вышло хреново, — пробормотал Гай. — Ох ты, боже ты мой!

Дорогу им внезапно преградила целая толпа осматривающих достопримечательности туристов. Пробираясь сквозь нее, они разъединились, и Хоуп оказалась впереди. Гай поспешил ее догнать.

— Чертовы туристы, — сказал он.

— Не причитай. Что за идиотство? Сам-то ты кто, по-твоему?

— Да, но…

— «Но, но…» Ничего не «но».

Гай приостановился. Повернувшись к воде, он вытягивал шею то так, то этак, ощущая какую-то смутную горесть. Хоуп ждала, прикрыв глаза и приняв вид великомученицы.

— Погоди, Хоуп, — сказал он. — Взгляни, прошу тебя. Когда я поворачиваю голову, солнце в воде тоже перемещается. Мои глаза значат для воды так же много, как и солнце.

— …Capisco![11] — выдохнула Хоуп.

— Но это значит, что солнце в воде для каждого разное. Не найдется двоих людей, которые видели бы одно и то же, — продолжал он, огорошенный и огорченный этим открытием.

— Я! Хочу! Сандвич!

И она отправилась дальше. Гай замешкался, заламывая руки и бормоча:

— Но ведь тогда это все безнадежно. Как ты думаешь? Это… совершенно безнадежно.

Те же слова Гай шептал и ночью в отеле. Он продолжал их шептать даже после возвращения в Лондон; шептал их и теперь, прячась от мира в краткой, крошечной, как собачья конура, дремоте; шептал за секунду до того, как его будил, отвешивая увесистую затрещину, Мармадюк:

— Но тогда же все безнадежно… А, Хоуп? В высшей степени безнадежно[12]*.

Пребывавший в превосходном настроении во время их отсутствия, сам весь розовый (от доброго здравия) в голубом своем мальчишеском облачении, Мармадюк драматично расхворался через несколько часов после их приезда. Не отдавая предпочтения чему-либо одному, он позволял плескаться и резвиться в себе всем вирусам, всем микробам и палочкам, какие только могла предложить та ранняя весна. Оправившись от свинки, он тут же катастрофически съехал, словно в кювет, во взрывной, необычайно жестокий коклюш. Один яростный грипп сменялся другим в прекрасно слаженной эстафете. Теперь врачи приходили к нему без вызовов и не требуя платы, просто из острого профессионального интереса. И вдруг, по не совсем ясной причине (сэр Оливер даже просил разрешения написать об этом статью), здоровье Мармадюка решительным образом улучшилось. Серьезно, казалось, что он сбросил с себя склонность к болезням, как старую кожу или какой-то ставший ненужным придаток. Из кокона, который постоянно лихорадило, из прежнего Мармадюка выскочил этакий мускулистый вундеркинд: глаза у него были ясными, язык — розовым, а сам он (как выяснилось) был неизменно и низменно склонен ко всякого рода гадостям. Перемена эта случилась совершенно неожиданно. В один прекрасный день Гай и Хоуп вышли из дому, где на кухонном полу оставались слюни и рвота давно уже ставшего привычным гастроэнтерологического кошмара; вернувшись же, они застали Мармадюка расхаживающим по гостиной, руки в брюки, под взорами лишившихся дара речи нянечек. Он никогда в жизни не ползал. Вместо того, чтобы тратить время на столь пустое занятие, он, как видно, додумался до того, что сможет принести гораздо больше вреда, а значит, гораздо лучше повеселиться, если будет пребывать в пиковой, как говорится, форме. Первым делом он решил обходиться даже без краткого сна в районе полуночи. Клинчи наняли дополнительную помощь — по крайней мере, попытались. Больной и хилый младенец — это одно дело, а здоровенный и злобный парень, освоивший ходьбу, — совершенно другое. До сих пор Гай и Хоуп — как по отношению друг к другу, так и по отношению к ребенку — строили свою жизнь по большей части на парамедицинской основе. После того, как у Мармадюка случился, если можно так выразиться, ренессанс, основа стала — ну, не сказать, что парамилитаристской. Правильнее было бы сказать — просто милитаристской. Единственными, кто мог выдержать с Мармадюком больше часа-другого, были мужики-санитары, уволенные из сумасшедших домов. Вокруг дома теперь всегда торчал как бы «летучий отряд», состоящий из дородных и ко всему привычных дядечек, да кучка исцарапанных нянечек и приживалок. С изумлением, но без горечи Гай подсчитал, что Мармадюк, которому теперь шел девятый месяц, обошелся ему уже в четверть миллиона фунтов… Они уехали снова.

На сей раз они полетели первым классом в Мадрид, трое суток провели в «Ритце», а затем взяли напрокат машину и двинулись на юг. Машина казалась достаточно мощной, роскошно выглядела — ну и, конечно, цену за нее заломили соответственную. (Хоуп, плюс ко всему, настояла на страховании. Гай тщательно изучил этот документ, украшенный золотым обрезом: за ними обязывались выслать самолет почти по любому мыслимому поводу.) Но когда они мчались, да, когда они мчались, блистая в свете заката, через негустые леса, что протянулись вдоль южного побережья полуострова, машину их то ли вдруг повело в сторону, то ли подбросило, и сильнейший толчок, казалось, разобрал весь двигатель на составные части: что там — маслопровод? кривошипная головка шатуна? Да бог его знает. Так или иначе, было ясно, что теперь их машина — всего лишь достояние истории. К полуночи Гай был уже не в силах ее толкать. Они увидели какие-то огоньки: не многочисленные и не яркие.

Клинчи нашли приют под крышей отнюдь не изысканного трактира. Бесстыдно голая спираль лампочки, туалетная сырость, сомнительной свежести постель, — все это заставило Хоуп разразиться слезами, не дождавшись даже, пока сеньора выйдет из отведенной им комнаты. Всю ночь Гай лежал рядом со своей одурманенной снотворным женой и слушал. Около пяти утра, очнувшись после краткой дремоты — такой же краткой, какая только и случалась у Мармадюка, — он обнаружил, что пятничный разгул в баре, сопровождаемый контрапунктом музыкального и игрального автоматов, пошел на убыль, уступая разнородным звукам, доносившимся со двора, — отсюда хрю-хрю, оттуда уф-уф, здесь блеяние, там мычание, плюс ко всему повсеместное звяканье: дзинь-дзинь. Хуже или ближе всего прочего был полоумный горнист-петух, тенором отвечавший соседским альтам, вновь и вновь играя сотрясающую стены побудку. «Кукареку», решил Гай, есть не что иное, как величайший в мире эвфемизм. В семь часов, после особо невыносимого сольного выступления этого тенора (как если бы он торжественно возвещал долгожданный выход некоего петуха-императора), Хоуп рывком приподнялась на постели, скороговоркой пробормотала пару грязных ругательств, приняла валиум, нацепила маску для глаз и завалилась снова, едва ли не прижимаясь лицом к коленям. Гай слабо улыбнулся. Было время, когда в очертаниях своей спящей жены он мог различить любовь; он был способен различить любовь даже в контурах одеял, которыми она была укрыта…

Он вышел наружу, во двор. Петух, этакий гротескный gallo, стоял посреди курятника — ну да, так и есть, в нескольких дюймах от их изголовья — и глазел на него с чудовищной помпезностью, уверенный в неоспоримости своих петушиных прав и привилегий. Гай тоже уставился на него, медленно покачивая головой. Тут же, посреди всей грязи и пыли, бродили куры, безмолвно и безропотно поддерживая своего повелителя. Что же до пары свиней, то даже по меркам этого двора они были настоящими йэху. Овчарка-подросток темного окраса дремала, забравшись в поваленную наземь старую бочку из-под масла. Почуяв чье-то присутствие, собака вдруг встрепенулась, просыпаясь, выгнулась, потянулась (длинная ее челюсть, похожая на капкан, вся была облеплена присохшим песком) и двинулась по направлению к нему с заразительным дружелюбием. Да это ж сука, подумал он, к тому же еще и на привязи. Когда он подошел, чтобы ее погладить, их, казалось, так и сплело, так и переплело между собой это самое собачье дружелюбие, подпрыгивающее и виляющее хвостом.

Области, ставшие в последнее время процветающими, смутно вырисовывались в пастельной мазне пейзажа, простираясь к востоку и западу; то же место, куда их занесло, оставалось настоящим захолустьем, и виной тому был непрекращающийся ветер. Продувая его насквозь, ветер обкрадывал его, доводя до полного обнищания. Как и петух, горланивший что было мочи, ветер лишь исполнял свое ветряное дело, ничуть не заботясь о последствиях. Прогретый воздух непрестанно взвивался вверх, и все пространство заполнялось воздухом прохладным, ну и вот: песчаный этот — можно даже сказать, наждачный — берег все время что-то разрывало и дергало, как лихорадочно дергают заевшую застежку-молнию. Гай, в одних лишь

Вы читаете Лондонские поля
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×