Теодор Старджон
БОЛЬШЕ, ЧЕМ ЛЮДИ
Theodore Sturgeon
«More Than Human»
1952
Перевод с английского:
Ю. Соколов
Часть первая
Фантастический идиот
Идиот жил в черно-сером мире. В его ветхой одежде зияли окна прорех. В них выглядывало то колено, угловатое и острое, как зубило, то частокол ребер. Долговязый, плоский парень. И на мертвом лице — застывшие глаза.
Мужчины откровенно отворачивались от него, а женщины не решались поднять глаза. Лишь дети подолгу разглядывали идиота. Но он не обращал на них внимания. Идиот ни от кого ничего не ждал. Пропитание он добывал сам или вовсе обходился. А случалось, его кормил первый встречный. Идиот не знал, почему так происходит, но стоило прохожему заглянуть в его глаза, как в руке идиота оказывался кусок хлеба или какой-нибудь плод. Тогда он ел, а неожиданный благодетель торопился прочь в смутной тревоге.
Изредка с ним пытались заговорить. Он слышал звуки, но смысла для него они не имели. Он жил сам в себе, далеко-далеко, не ведая связи между словом и его значением. Видел он великолепно, и мгновенно замечал разницу между улыбкой и гневным оскалом, но ни та, ни другая гримасы ничего не значили для него.
Страха в нем было ровно столько, чтобы сохранить целыми шкуру и кости. Да и то всякая занесенная палка, любой брошенный камень заставали его врасплох. Правда, первое же прикосновение пробуждало его. Он спасался бегством. И не успокаивался, пока не стихала боль. Так он избегал бурь, камнепадов, мужчин, собак, автомобилей и городов. Поэтому он жил в лесу.
Четыре раза его запирали, но он этого не замечал. Он бежал всякий раз, когда наступало время бежать. Средства для спасения предоставляла внешняя оболочка его существа, сердцевина же его или вовсе не тревожилась, или никак не распоряжалась своей скорлупой. Но когда приходило время, тюремщик или охранник замирали перед лицом идиота, в глазах которого словно кружили колеса зрачков. Тогда запоры сам собой открывались, идиот уходил, а тюремщик торопился найти себе какое-нибудь занятие, что бы скорее забыть то, что произошло.
Идиот казался диким животным, обреченным скитаться среди людей. И старался держаться подальше от них… По лесу он передвигался изяществом зверя. И убивал он как хищник: наслаждаясь и без ненависти. Как зверь ел: досыта, но не более. И спал он подобно животным неглубоким и легким сном. Он был зрелым зверем: игры котят и щенят не занимали его. Не знал он и радости. Настроение его менялось от тревоги к удовлетворению.
Было ему двадцать пять.
Мистер Кью был отличным отцом, лучшим и; всех отцов. Так он сам сказал своей дочери Алисии в ее девятнадцатый день рождения. Эти слова он повторял Алисии с той поры, как дочери исполнилось четыре года. Столько ей было, когда появилась крошечная Эвелин, и мать обеих девочек умерла, прокляв мужа…
Только хороший отец, лучший из всех отцов, мог сам принять роды. И только исключительный отец мог вынянчить и выпестовать обеих девиц с беспримерной заботой и нежностью. Ни один ребенок на свете не был огражден от зла столь надежно, сколь Алисия. «Зло я знаю отменно — во всех его проявлениях, — говаривал мистер Кью, — а потому учил тебя только добродетели, чтобы ты была примером, звездой для Эвелин. Тебе ведь уже известно, чего следует избегать девушке».
В свои девятнадцать Алисия твердо усвоила, что есть «добродетель». Ведь уже в шестнадцать отец объяснил ей, как, оставшись наедине с женщиной, мужчина теряет рассудок и на теле его выступает ядовитый пот… Этот пот способен отравить женщину. В книгах отца были отвратительные картинки, подтверждающие эти слова. В тринадцать у нее впервые случились некие неудобства, и она рассказала об этом отцу. Со слезами на глазах он поведал ей: ЭТО произошло потому, что она слишком занята своим телом. Алисия со всем усердием старалась не думать о теле, но это не всегда ей удавалось. Не помогал даже утвердившийся в доме обычай — купаться в полной темноте, не спасала и устрашающая картина, висевшая в спальне, на которой отвратительный мужчина по имени Дьявол протягивал когтистые пальцы к прекрасной женщине, которую звали Ангел.
Жили они в старом большом доме на челе заросшего лесом холма. К дому не вела ни одна дорога, лишь тропка петляла сквозь заросли, так что из окон не был виден весь ее извилистый путь. Тропа подходила к стене, к железным воротам, не открывавшимся целых восемнадцать лет; рядом с ними было стальное окошко. Раз в день отец Алисии отправлялся к стене и двумя ключами открывал два замка в окошке. Потом поднимал металлическую панель, забирал продукты и письма, оставлял деньги и свою почту и вновь запирал окно.
Стену продолжал железный частокол высотой футов в пятнадцать, такой плотный, что между стальными прутьями едва можно было просунуть кулак. Сверху они ощеривались страшными остриями, а понизу уходили в цемент, утыканный битым стеклом. На территории, отгороженной от людских глаз, был оставлен участок девственного леса с ручьем и маленьким прудом, небольшими потаенными лужайками, полными душистых цветов. Частокол прятался за стеной сомкнутых дубов. Этот крошечный пятачок был для Эвелин целым миром, больше она ничего и не знала — все, что она любила, заключалось внутри ограды.
В девятнадцатый день рождения Алисии Эвелин сидела одна у пруда. Над нею высилось небо, а рядом журчала вода. Алисия ушла в библиотеку вместе с отцом. Эвелин в эту комнату никогда не допускали. Только Алисию, и то по особым случаям. Младшую сестру даже не учили читать — только слушать и повиноваться. Ей не суждено было искать — лишь принимать.
Эвелин сидела на берегу, расправив длинные юбки. Заметив, что оголилась лодыжка, она охнула и поспешно прикрыла ее. Прислонившись спиной к ивовому стволу, она глядела на воду.
Была весна, та самая пора, когда уже лопнули все оболочки, когда по иссохшим сосудам хлынули соки, когда раскрылись склеенные смолой почки, когда в стремительном порыве весь мир разом обрел красу. Воздух был сладким и густым, он щекотал губы, и они раздвигались — он настаивал на своем, — и они отвечали улыбкой… и тогда он рвался в легкие, чтобы вторым сердцем забиться у горла. Воздух этот манил, был тих и порывист одновременно.
Пересвист птиц мелким стежком прошивал зелень. Глаза Эвелин пощипывало, и мир расплывался за туманной пеленой изумления. Руки сами собой потянулись к крючкам. Высокий воротник распахнулся, и зачарованный воздух хлынул к телу. Эвелин задыхалась, словно от бега. Нерешительно, робко, она протянула руку, погладила траву, словно пытаясь поделиться невыразимым восторгом, переполнявшим ее. Но трава не отвечала, и Эвелин упала на землю, зарывшись лицом в юную мяту, и зарыдала: столь невыносимо прекрасной была эта весна.