мужской мир от женского, и со рвом, прорытым между различными семейными традициями.

Ох, этот другой — он же, по словам Евангелия, Ближний! Все дело в том, что мы его не выдумали — он неумолимо, взыскательно предъявляет нам жесткую реальность своего собственного бытия, абсолютно не зависящую от наших фантазий, чтобы вконец нас измучить и предложить нам наш единственный шанс на спасение. Вне Другого нет спасения; христианский путь к Богу — через Ближнего. Это язычнику свойственно искать Бога прежде всего в чудесах мироздания, в мощи стихий, в 'космических ритмах', как выражаются наиболее интеллигентные из наших современников, — или в не менее стихийных безднах собственного подсознания, населенного, говоря по-юнговски, 'архетипами'. Не то чтобы христианам было уж вовсе запрещено радоваться красотам Божьего создания; Господь сам похвалил полевые цветы, превосходящие великолепием царя Соломона во всей его царской славе. Нет абсолютного запрета и на то, чтобы прислушиваться к голосам собственного молчания; но уж тут велено быть осторожными, чтобы не впасть нам в прелесть, не принять акустических фокусов нашей внутренней пустоты за голос Божий, — а то выползет из этой пустоты страшный зверь, именуемый 'самость', и слопает нашу бедную душонку, и уляжется на ее место. Двадыавть пятая глава Евангелия от Матфея учит нас искать Бога прежде всего — в Ближнем: абсолютную инаковость Бога, das ganz Andere, 'совершенно иное', как сформулировал немецкий религиозный философ Рудольф Отто почти 80 лет тому назад, — в относительной инаковости Другого, взыскательность Бога, — во взыскательности Ближнего. 'Так как вы не сделали этого одному из сил меньших, то не сделали Мне'. Что не сделано для Другого во времени, не сделано для Бога в вечности. Поэтому заповедь о любви к Ближнему 'подобна' заповеди о любви к Богу (Мф 22,39). Но Бога, как отмечено в 1 послании Иоанна Богослова, никто никогда не видел; а потому, увы, нам нетрудно обманывать себя, подменяя реальность Бога собственной фантазией, выдумывая некоего удобного божка по заказу вышеназванной 'самости', привязываясь к своей мечте и принимая эту привязанность за святую любовь. С Ближним, с Другим, проделать все это труднее — именно потому, что он Другой. Не дай Бог молодому человеку настроиться на то, чтобы искать 'девушку своей мечты'; весьма велика вероятность, что как раз та, которая вполне могла бы стать для него радостью и спасением, наименее похожа на этот призрак, а другая, напротив, ложно ориентирует его обманчивым сходством. Не дай Бог начинающим родителям планировать будущие отношения с детьми на те времена, когда последние будут подрастать; все будет иначе. И слава Богу. Не дай Бог и детям из ложного пиетета в фантазии наделять своих родителей несуществующими добродетелями; во-первых, они рискуют не приметить за таким занятием того добра, которое есть, а во-вторых, самый неприглядный человек — более адекватный предмет для любви, чем самый импозантный истукан. Бог наш есть Сущий и Живый, и с мнимостями общения не имеет.

'Самости' трудно примириться с волей Другого, с правами Другого, с самим бытием Другого. Это искушение всегда наготове. Кто не знает хрестоматийной фразы из пьесы Сартра: 'Ад — это другие'? Но здесь самое время вспомнить слова Иоанна Богослова: 'Кто говорит: 'Я люблю Бога, — а брата своего ненавидит, тот лжец; ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, Которого не видит?' Всерьез принять волю Бога, права Бога, бытие Бога — право же, не легче. Для нашей 'самости' это как смерть. Впрочем, почему же 'как'? Смерть и есть — без метафор, без гипербол.

А если абсолютную инаковость Бога, то есть Его трансцендентность, нам почему-то все же легче понять, чем весьма относительную, Его трансцендентность, нам почему-то все же легче понять, чем весьма относительную, о непереносимую инаковость нашего собрата по принадлежности к роду человеческому, — ох, уж не значит ли это, что с нами случилось наихудшее: что мыв подменили Бога Живого — богом выдуманным?

Протестантский теолог Дитрих Бонхаффер, которому довелось заниматься теологией преимущественно в условиях гитлеровской тюрьмы и который был под конец войны гитлеровцами повешен, говорил, что самый безупречный способ пережить опыт Трансцендентного, — это принять 'я' другого. Не будем обсуждать специально бонхефферовского контекста этого тезиса; отметим лишь, что тезис находится в добром согласии с упомянутой выше двадцать пятой главой Евангелия от Матфея. Есть над чем задуматься: в глазах свидетеля правды Божией каждый другой именно в силу своей инаковости дарит нам переживание Бога; с точки зрения сартровского персонажа он по той же причине дарит переживание Ада.

Разумеется, все, что сказано выше о благословенных трудностях семейной жизни, относится и к тому особому роду христианской семьи, каковой мы называем монашеской общиной. И в кругу монастыря тесность и принципиальная нерасторжимость отношений между людьми могут стать страшным испытанием. Разумеется, между атмосферой монастыря и атмосферой самой набожной семьи есть бьющее в глаза различие; и все же сходство центральной проблемы и путей ее разрешения — существеннее. Не одежда и не набожная жестикуляция делают монаха; и даже аскетические подвиги, при всей их важности, все-таки не так важны, как смирение, терпение, братолюбие и миролюбие. Как готовность умалить себя — перед другим. Как любовь.

'Если я раздам все имение мое, и если предам тело мое на сожжение, но любви не имею, — нет мне никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует любовь, не ревнует любовь, не кичится, не надмевается, не поступает бесчинно, не ищет своего, не раздражается, не ведет счет злу, не радуется неправде, но сорадуется истине; все покрывает, всему верит, на все надеется, все переносит. Любовь никогда не кончается', — писал апостол Павел (1Кор 13,3–8).

И еще парадигма семьи значима по отношению к такой общности людей, которая именуется родом человеческим. Это должно быть высказано без всякой тени приукрашивающей сентиментальности. Люди, конечно, и впрямь — братья; но, как заметил в свое время Волошин, со времен Каина и Авеля мы очень хорошо знаем, чем брат может быть для брата. О, еще бы, скажем мы сегодня. Братья сербы, братья босняки.

Стоит вспомнить, что когда Христа спросили, кто для человека — ближний, он ответил — притчей о Милосердском Самарянине (Лк 10, 29–37), то есть о Милосердном Инородце. Это было, сознаемся, довольно сильно: почти так, как если бы Он сегодня стал говорить боснякам — о Милосердном Сербе, или наоборот. (В гитлеровской Германии один честный священник в проповеди предложил своим слушателям подставить на место самарянина — еврея). Не усматривается ли здесь крайнего обострения того принципа, о котором было говорено выше в связи с запретом на кровосмесительные браки и согласно которому мы должны признать своего — именно в чужом и чуждом? Задумаемся о том, что в родословии Господа нашего по Евангелию от Матфея из женщин упомянуты только те, которые приходили откуда-то извне: нет честных, почтенных матрон — ни Сары, ни Ревекки, ни Лии, ни Рахили, доныне поминаемых, как прообразы благословенного материнства в чине православного бракосочетания, однако есть минимум три иноплеменницы — и наханеянка Фамарь, переодевшаяся языческой храмовой блудницей, чтобы зачать своих близнецов от Иуды, и Рахав, тоже хананеянка и к тому же впрямь блудница из города Иерихона, и моавитянка Руфь, прилегшая в поле к ногам седовласого Вооза, что было трогательно до слез, но ведь тоже довольно дерзновенно. А рода и племени Вирсавии, жены хетта Урии, мы не знаем; зато знаем ее историю. В целом не очень-то похоже на торжество чистопородности — ветхозаветного идеала 'семени святого' (Исаия 6,13), 'семени чистого' (Иеремия 2,21). Да и на торжество благонравия.

Зато эти женщины представляют все человечество, с разноголосицей языков, с разнобоем устоев, нравов, обычаев. Со вселенской виной, которая только и может быть оправдана, что рождением Христа. Только и может быть искуплена, что любовью Христа.

* * *

Искупление, исправление, оправдание — это ключевые понятия христианства.

Видишь ли, читатель: христианин — это здравомыслящий зануда, которому при виде неправильно идущих часов является тривиальная мысль, что их надо снести в починку. А ведь возможны идеи, куда более интересные и острые. Например: никакого правильного времени все равно нет, правильное время — догматическая и авторитаристская выдумка. То, что показывают часы, и есть один из возможных ответов на вопрос: который час. Или так: часы есть предмет столь презренный, хотя бы по своей ориентации не на вечность, а на время, что надо не чинить, а поскорее разбить.

На плотское бытие человека возможны два воззрения, наиболее противоположные христианскому. Первое — неоязыческое: пол не только не нуждается в очищении и освящении — напротив, он, и только он, способен оправдать и освятить все остальное. Когда-то на эту тему декламировали романтики, включая Ницше (которому это поразительно не шло). Потому ей посвятили немало красноречия Василий Розанов и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×