согревает. Я нанял убийцу на собрата по духу.
Доколе?! Противен сам себе! Доколе так жить?!
Никогда не решусь предать дочь, буду предавать из часа в час, изо дня в день самого себя. И в конце концов так изолгусь, что дочери все равно придется стыдиться отца, Инге — мужа, и знакомые отвернутся в презрении.
Да нужна ли мне такая жизнь? Да нужен ли такой отец Танюшке? Не лучше ли будет отказаться от жизни?..
Кто подскажет мне выход!
Пустая, давно обворованная колокольня тихо и грустно плывет среди непорочно белых облаков. Мертвый памятник былой веры. Птичий хлопотливый посвист в сочной зелени. Заросшие травой и кустарником старые могилы. Настолько старые, что уже не напоминают о смерти, только о покое. Что из того, что в земле лежат кости людей, когда-то радовавшихся и страдавших, — тишина, и птичий посвист, и молодая сочная трава на удобренной земле. В таких местах невольно веришь в красоту смерти.
Но мне еще суждено жить. Это место не для меня — ошибся, надо искать другое.
Искать себя. Найду ли?
После всего, что со мной случилось, должен найти. Самое трудное позади. Перебрался, выкарабкался, не скатился в пропасть. Дорогой ценой — душа в лохмотьях.
Кто подскажет мне выход?
Отче наш, иже еси на небеси…
Бог не собирался подсказывать, бог со стороны наблюдал, как сам в себе судорожно барахтается маленький человек.
А еще день спустя наутро весь наш огромный восьмиэтажный корпус гудел: Риточка из девяносто шестой квартиры отравилась газом. Во двор с надрывным стоном заворачивали машины «Скорой помощи».
Было воскресенье, ни я, ни Инга не ушли на работу. Инга даже осунулась, зябко ежилась, повторяла удрученно:
— Надо же… Кто б мог знать… Надо же…
О мертвых плохо не говорят. К мертвым нужна бережность, к живым она не обязательна.
Только от великого отчаяния можно вот так, походя, схватить за рукав случайного, незнакомого человека, молить о спасении.
Вечера — трагическое время для благополучных.
На стене под электрическим светом полыхали ван-гоговские «Подсолнухи». Инга лежала на диване и читала книгу — пухлый сборник статей о кристаллических соединениях. Читала рассеянно, думала, глядя поверх страниц, наверняка тоже вспоминала Риточку.
А Риточка не выскочит уже больше на лестничную площадку, не взбудоражит соседей. Товарищеский суд так и не состоялся, но соседи победили.
— Инга, — сказал я, — шофера, сбившего ребенка, судят: не успел нажать на тормоз, а мог бы. Мог бы и я затормозить.
Инга отложила книгу, уставилась в сторону — темные глубокие глаза под гладким белым лбом.
— Что пользы бить сейчас себя по голове, от этого только голова распухнет, — ответила она.
У меня умная жена, на любой сложный вопрос может дать ответ. Даже на тот, который, как квадратура круга, решения не имеет.
Я не затормозил, а мог бы… Не обязательно донкихотски бросаться на домком, наверное, нужно было только посочувствовать, чуть-чуть, пусть даже неискренне. Чуть-чуть дать понять — ты услышана. Звук неверного слова лучше сплошной глухоты, расстроенная способность двигаться лучше полного паралича.
Это что же, ложь лучше правды?
Но фальшь ресниц, фальшь Риточкиного голоса, после крика «не могу» поигрывание бедрами… И страшное, неопровержимое доказательство правоты. Что такое ложь? И что такое правда?
Ночью я не мог уснуть.
Темнота… В ней исчезает пространство, далеко, близко — какая разница, когда перед глазами непроницаемость. В мире, утерявшем измерения, раздолье для мысли, удаленная на шесть миллиардов световых лет галактика так же доступна мне сейчас, как окраина города.
Кто подскажет?
Инга?.. Я же обязан известить ее. Мой долг открыться, а не прятаться. Самый близкий мне человек, ближе нет!
Вечера — трагическое время для благополучных. Но я уже давно забыл о благополучии, а потому стал больше страшиться утра, обещающего новый лживый день, постыдную нелегальщину: «Не дай бог, чтоб заметили…»
Вечерами я предоставлен сам себе, а значит, могу перевести дыхание.
И вот однажды вечером я набрался духу и подсел к Инге.
Теперь по вечерам она обкладывалась книгами. Их лаборатория заканчивала какую-то важную работу, руководителей, похоже, собираются выдвинуть на Ленинскую премию, перед Ингой же открывается возможность защитить кандидатскую диссертацию, перескочив аспирантуру.
Я знаю, что ей трудно будет меня понять. Меня пугает разговор, но что же делать, не сегодня, так завтра — миновать нельзя.
— Инга…
Она отодвинула книгу, положила обкусанный карандашик. Еще в студенческие времена я заметил за ней слабость — грызть в задумчивости карандаш, она не любила пользоваться авторучками.
— Инга.
Лицом к лицу, вплотную. Проникающий, внимательный взгляд, бездонный мрак зрачков, бездонный и загадочный, всегда смущавший меня. Я никогда не мог понять до конца, что у нее шевелится под чистым, неженским лбом. И бесстрастие в скулах, и твердые губы…
Сейчас я должен сообщить ей — шутка ли! — верю в бога! Ей! Которая всегда четко знает, что нужно и без чего можно обойтись, что достижимо, а что нет. У нее даже увлечения рассчитаны наперед. Расчеты не на выгоду, нет, личную выгоду она добронравно презирает, реально ли — вот ее мерило.
Мне сейчас нужно от нее немало — раздели со мной мою веру! И в оправдание не могу сказать ничего иного, как только — так хочу. А для Инги и свое собственное «хочу» — не закон. Любое «хочу» должно для нее быть доказано. Докажи я формулами, что бог существует, тогда она поверит и через «не хочу». Формулами — невозможно. На что я рассчитываю? Но если признаться, то уже задний ход дать нельзя — мол, пошутил, наваждение, забудь, отказываюсь. Инга пока не подозревает о моем двурушничестве, о моей другой жизни. Узнает — проникнется презрением…
Лицо к лицу, мрак зрачков, одно слово — и все рухнет, одно слово — и жизнь расколется. Не осмеливаюсь, молчу.
— Что с тобой? — В голосе тревога.
— Нет, ничего.
— Рассказывай, что случилось?
— Голова болит что-то. Ничего особого, с главным на работе сцепился…
Это у меня частенько случалось, частенько приходил домой с испорченным настроением.
Зрачки в зрачки, и в ее зрачках тревога.
— Ты какой-то, Юра… Какой-то изжеванный весь в последнее время. Что с тобой?