путаные нити из нынешнего мира, за каждым — свои.

За мной тоже тянутся — не оборву. Несет меня поезд. Куда?.. Зажмурив глаза, я выбросился и падаю… в Новоназываевку.

Я падаю, а все?..

Падает каждый. Рождается и начинает свое падение. Падает и заранее знает, чем кончится это. У всех одним и тем же, разница только в продолжительности падения, парящих на свете не бывает.

Считают важным продлить падение. Зачем? Мечтать о падении — значит бояться удара, значит падать и обмирать от страха, значит отравлять себе и без того-то короткое время, которое скупо отведено тебе природой. Не лучше ли — пусть чуть короче, но без отравы, раскуйся, испытай радость свободного полета, победи смерть. Падай!

Многие пытаются сделать падение приятным — жирным куском, теплым благополучием. А с жирным, теплым, удобным расстаться трудней, страх перед концом возрастает, падение еще сильней отравлено, смерть не побеждена.

Я, кажется, нашел, как ее победить. С трудом, страдая и изнемогая, до сих пор душа в лохмотьях…

Поезд идет через ночь, тени в вагоне живут в бесплотной трясучке. Спят люди, знающие, куда они едут, зачем едут. Знают?.. Ой, нет! Обманывают себя, на самом деле просто падают. Я тоже падаю, как и все, как и у всех, у меня даже есть видимость траектории — билет до Новоназываевки! Но я вовсе не собираюсь попасть именно в эту точку на карте, мое падение свободное, раскованное. Я должен бы быть самым счастливым человеком на свете, если б… Если б не нити из дому. Связан с Ингой, с дочерыо — тяжкий груз, мешающий свободно падать.

Со временем истлеют и оборвутся эти нити. Но пока тяжко, пока невмоготу. Идет поезд, все спят, никто не мешает мне допрашивать самого себя: а так ли, а оправданно ли? Я уже столько раз допрашивал себя с пристрастием, с пытками, что теперь ответ заранее известен.

* * *

В тот памятный вечер, когда я в ужасе осмелился задать себе простейший из простейших, первобытнейший из первобытных вопросов — для чего живу? — можно считать первым приступом тяжелой и благородной болезни, которая выгнала меня из дому, заставила бросить семью.

Утром же все прошло.

Утро было серенькое, дымчатое. Небо за окном низкое, ровно облачное, вид городских зданий напротив успокаивающе знакомый. Меня окружал будничный, маленький, компактный, обжитой и уютный мир. Чудовищная Вселенная с ее галактиками и с ее бездонной ленивой пустотой отступила, я был надежно отгорожен от нее непробиваемо сереньким небом и отвечать на вопрос — для чего живу? — не испытывал никакой необходимости. Живу — и все тут, живу, вижу небо, знакомую улицу, чувствую аппетит, а это ли не явные доказательства моего бытия.

Следует задать себе куда более важный вопрос: когда же все-таки я засяду за книгу? Хорошо бы заключить с издательством договор, тогда считай себя запряженным, хочешь не хочешь — вези воз.

Где-то около двенадцати я оделся и отправился на работу.

Спускаясь по лестнице, я увидел впереди себя легкую, ладную девичью фигурку, обтянутую плащом болонья, — каждая складочка играет вместе с телом, ноги с крепкими икрами задают тон суетливому приплясу, озвученному веселым шуршанием плаща и сухим прищелкиванием каблуков-шпилек. Риточка, та самая…

Та самая — знаменитость двора, едва ли не меньшая, чем жилец из соседнего подъезда, выступающий по телевизору со спортивными обозрениями. Дом недавно заселен, а Риточка уже в нем успела сменить трех мужей, и каждый, уходя, заявлял об этом шумными скандалами.

Шуршит, стучит, играет спиной, бедрами, икрами и не очень-то продвигается вперед, я ее невольно нагоняю.

— Ох! — И как раз в дверях. Взглянула на меня просяще, жалобно, с такой беспомощностью, что нельзя не откликнуться.

— Что случилось?

— Нога… Кажется, растянула сухожилие… Юрий Андреевич, можно вас на пару слов…

Мы до сих пор едва здоровались кивком головы, ни разу не заговаривали, а нате вам — оказывается, знает меня по имени-отчеству.

— Юрий Андреевич! Можно мне с вами быть откровенной, как перед братом?..

«Хорошенькая»… Возможно. У нее молочный цвет лица, подбритые брови, мелкие черты, крашенные до истекающего сального блеска губы, глаза под вызывающе подведенными ресницами зеленые, прилипчивые, подозрительно чистые. Тяжко красные губы и неверные глаза на молочном в голубизну…

— У вас, Юрий Андреевич, такое лицо… Оно издалека греет…

И губы маслено улыбаются, открывая мелкие острые зубы, и в зелени глаз неверно мерцающая искорка, и нога подвернулась в нужном месте, и умильные слова, и как она заигрывала со мной спиной и бедрами — все фальшиво, как наклеенные ресницы, как волосы, доведенные до неестественной блондинистости.

— Только вас и могу попросить, Юрий Андреевич. Помогите! Я такая несчастная…

Крашеные губы по-детски припухли — вот-вот сорвется невинный всхлип, — и зеленые, заглядывающие в душу глаза заблестели слезой.

— Меня обливают грязью, Юрий Андреевич! Мне не дают проходу. Кругом только злоба сплошная, не к кому обратиться… Только к вам… Помогите!

— Чем?

— Вы журналист! Вы печатаете статьи! С вами не могут не посчитаться.

— Кто посчитаться?

— Из домкома. Какое они имеют право влезать в личную жизнь. Я и так несчастна!.. Неужели это не видно!

Риточка отвернулась, стала судорожно рыться в сумочке. Она несчастна? Да, пожалуй. Но как ни несчастна, а не дозволяет себе даже поплакать — потечет краска с ресниц.

Риточка промокнула глаза, страдальчески высморкалась в платочек, тихо сказала:

— Меня собираются судить товарищеским судом…

— И что бы вы хотели от меня?

— Пенсионеры, старички, масленые глазки… Им делать нечего, им, что мед лизать, выспрашивать да выпытывать, как, да что, да с кем и каким образом… Кто выдержит! Не имеют права! Не смейте ковыряться! Мне и без того тяжело… Скажите им, чтоб не смели. Прошу вас. Больше мне некого просить…

— Но я же не могу запретить товарищеский суд. Кто меня послушает?

Она вдруг разогнулась, поглядела долгим взглядом мне в лицо — в глазах ужас, громкий шепот:

— Должны же быть на свете люди с сердцем. Неужели их нет?

Я даже поморщился — распахнутые в ужасе глаза, театральный шепот. Невольно перестаешь верить во все, даже в то, что она несчастна. Несчастна, а о ресницах-то помнит. И просит не столь уж малое: чтоб вышел против всех, кому она надоела скандалами, против тех, кто себя считает защитником порядка и нравственности, наделен правом вмешиваться и судить, Выступи, поставь себя рядом. Нет уж.

Я сухо ответил:

— Извините, но… бессилен.

— Почему сильны только недобрые? Да есть ли добрые-то? — И вдруг, выгнувшись, она закричала: — Не мо-огу-у! Не могу-у больше! Хватит!

Все лицо — сплошные красные губы, лицо вызверившееся, безобразное и звонкий, привлекающий внимание крик. Крик человека, кому уже нечего стыдиться и нечего терять. Крик — жалкая месть, что не хочу расхлебывать ею заваренную кашу.

— Простите, — я решительно потеснил ее и вышел.

Прежде чем завернуть за угол, я кинул взгляд — Риточка шла в другую сторону, и ее ладная фигурка играла складочками плаща, играли бедра, вытанцовывали ноги, звонко прищелкивали каблуки по асфальту.

Ну вот — не могу, а уже вошла в норму, долго ли…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×