— Подарили мне. Давно.
— Кто?
— Одна женщина…
Я никогда ни в чем не лгал Майе, ничего перед ней не умалчивал.
Сведя над переносицей суровые брови, она внимательно принялась изучать цветные босховские кошмары: всадников на опрокинутых кувшинах, рыб, летающих под облаками, тошнотных зеленых химер, химерические физиономии людей…
— Кто была та женщина?
— Научным бродягой и добрым человеком.
— Почему она сделала тебе именно такой подарок? Тебе что, очень нравился Босх?
— Скорей неприятен.
— А мне он нравится! — объявила Майя с мрачным торжеством. — Гляжу — и жутко. Это не смазливая «Незнакомка»…
Она, оказывается, не забыла «Незнакомку», даже в голосе сейчас мстительные нотки. «Незнакомка» теперь суеверно пугала меня — с нее началась неудовлетворенность Москвой, закончившаяся скандалом пред глумящимися масками. Нынче у нас все так натянуто и так ненадежно — не хватает лишь скандала. Я ничего не ответил и лишь украдкой перевел глаза на стену, где висела бесхитростная смеющаяся «Рябинка».
— А той женщине это нравилось?
— Не знаю, мы никогда не говорили о живописи.
— Нравилось, если держала у себя. Мы, наверно, похожи…
— Вы совсем разные. Она была очень одиноким человеком. У тебя родители, у тебя муж, полно знакомых, ты крепко связана с миром. У нее никого.
— Я связана?.. Нет! Кажется только. Оглядываюсь — и страх берет — пусто…
Я рассердился.
— Меня принимаешь за пустоту — пусть! Но отца с матерью пустотой считаешь?!
Насупив брови, Майя долго молчала, наконец вздохнула и сказала:
— Ты прав… Просто я теперь какая-то исковерканная. У меня невезучая полоса… Никто в этом не виноват. И тебя я люблю. Да!.. И хочется тебе сделать что-то хорошее.
Но Босха она не отложила, листала и вглядывалась в него допоздна.
На следующий день, вернувшись с работы, я застал Майю дома, она встретила меня загадочным взглядом.
— Взгляни. Нравится?
Со стены над тахтой исчезла хохочущая «Рябинка», вместо нее раскинулось полотнище, траурное и тесно набитое несуразно угловатым — нечто бычье, нечто крокодилье-лошадиное, нечто человечье, спутано, перемешано, вопит, корчится, задирает уродливые конечности.
— Это Пикассо. «Герника»! — объявила она.
— А тебе… нравится? — спросил я.
— Да! Жуть берет.
— Не пойму, почему жуть должна доставлять наслаждение?
— Почти сорок лет весь мир восхищается этой картиной!
Не впервые Майя упрекает меня, что мои вкусы и взгляды расходятся со всем миром. Не скажу, что мне доставляет удовольствие моя обособица, рад был бы походить на всех, но и притворяться перед собой не могу.
И меня удивляет Майя. Ей нравится, сомнений нет, фейерверочное, светлое, пушкинское:
Нравится и это — «жуть берет». Как может в одной человеческой душе укладываться столь несовместимое? Наверное, то и другое лежит у нее в разных этажах — в верхних, светлых, и в подвальных, темных…
А в общем, жаль исчезнувшей «Рябинки». Жаль, как утраченного детства.
И снова тягостное молчание по вечерам. Только теперь над нами издевательски ржала со стены лошадино-крокодильей пастью «Герника».
7
В современных романах и пьесах часто показывается эдакий ученый муж, самозабвенно увлеченный наукой, из-за своей благородной занятости не уделяющий жене достаточного внимания, а отсюда мелодраматический конфликт. И кажется, стоит только слегка пожертвовать увлечением — мужу уделять больше внимания жене, жене быть чуточку снисходительнее к мужу, — как драма исчезнет, мир и благополучие восторжествуют в семье.
Я. право же, старался быть внимательным, больше того, готов был стать бесконечно нежным — «Не мужчина, а облако в штанах!» — если б она в этой нежности нуждалась. Все свободное время я проводил с Майей — вечера наши! Ей меня хватало с избытком, не хватало другого… Чего? Ни я, ни она ответить не могли.
Я из кожи вон лез, чтоб не слишком обременительные семейные заботы не ложились на ее слабые плечи: по пути с работы заскакивал в магазины, толкался в очередях, нес в авоське домой бутылки с кефиром, до ее прихода старался прибрать квартиру, и часто она заставала меня с засученными рукавами, до блеска надраивающего ванну.
Но вместо похвалы: и умиления слышал досадное:
— Ну что ты в бабьи дела лезешь!
Сведенные брови, презрительно вздрагивающие уголки губ.
Нет, я не обладал бронированной кожей, уязвим, как и все, а перед Майей и подавно — словно освежеван. Недовольное движение ее бровей, не пускающий в себя взгляд вызывали во мне острую боль, заставляли корчиться, долго саднили. Иногда она спохватывалась — обидела ни за что, — старалась сгладить вину, хвалила:
— А ванна-то блестит, я бы так никогда ее не оттерла.
Жалкая подачка, скупой кусок нищему! Но ведь и мое — подмести комнату, отдраить ванну, вымыть грязную посуду — тоже подачка вместо чего-то, что она истомленно ждала. Слишком скудное! Она вправе оскорбляться.
Мелочи, житейские мелочи — как комариная толкучка, обещающая надвигающуюся грозу.
Она нашла спасение от гнетущего молчания — принесла от родителей магнитофон с записями, по вечерам включала его.
В тот вечер магнитофон пел:
Женский голос, свободный и бесстыдно счастливый — откровенная исповедь в том, что принято