— Одиночество?.. Такие, как Рафка, всегда в куче.
— То-то и оно, что и в куче можно быть никому не нужным. Он и в семье был чужим…
— А семья вовсе не роднит. Да! Семейные-то люди чаще всего и творят чудеса. Не замечал?..
И стрельнул в меня нескромным острым взглядом. Не так-то прост этот добродушный Боря Цветик — подозревает чудеса и в нашей маленькой семье. Нескромный взгляд заставил меня с вызовом спросить:
— Не оттого ли ты с Леночкой из Комплексного не сходишься, что чудес боишься?
— Оттого, — ответил он не моргнув глазом.
— И Ленка с этим мирится?
— Ленка — умница, понимает не хуже меня, как это страшно: стать мужем и женой, торчать нос к носу изо дня в день, из года в год. Осточертеет, а спрятаться некуда. Какая уж тут любовь?
— Значит, чтоб любить, надо прятаться друг от друга?
— Держаться на расстоянии, — невозмутимо изрек Боря.
— А вот меня почему-то тянет к тому, кого люблю. Думаю, и других тоже.
— Тянет. Да. Но умей сдержаться. Вот мы с Ленкой держимся в разлуке, ждем не дождемся субботы, целую неделю живем этим ожиданием. И она наконец наступает: я являюсь к ней с цветами, она встречает меня нарядная, стол накрыт белой скатертью — праздник. Я приехал навстречу мечте, она видит вымечтанного. Ну а если бы мы сошлись, никаких светлых праздников, сплошные серые будни.
Майя сидела рядом, не участвовала в нашем разговоре, но слушала, напряженно слушала — разлившиеся зрачки, скорбяще сведенные губы. Боря Цветик, расправив полные плечи, ласково поглядывая то на нее, то на меня выпуклыми глазами, продолжал вещать сокровенное:
— Все согласны, все, что пора влюбленности — самое счастливое время жизни. Поэтами воспето, слезами сожаления омыто — неповторимо! И вот ведь поразительно: когда эта счастливая пора наступает, все торопятся ее сократить. Не успели по-настоящему повлюбляться — к свадебному столу! От поэзии — к прозе жизни, от полноты чувств — к скудости, от богатства переживаний — к однообразию. Ну не глупо ли?..
Я уже страшился глядеть в сторону Майи — именно так мы с ней и поступили: оборвали влюбленность, чтоб теснее сойтись, от поэзии — к прозе… И сейчас мы не можем похвастаться, что счастливы.
— А не кажется ли тебе, что ты превращаешь жизнь в игру? — спросил я.
Боря на минуту задумался, только на минуту, чтоб решительно согласиться:
— Может быть.
— Но так можно проиграть лучшие годы — получить удовольствие и в конце концов остаться ни с чем.
Боря Цветик не успел возразить, как раздалось:
— Т-ты!.. Т-ты ханжа, пуританин! Т-ты!.. Ты всегда все сводишь к голому утилитаризму!..
Майя, до сих пор слушавшая молча, с напряженным вниманием, взорвалась.
Лицо ее было бледным и болезненно перекошенным, дышащие зрачки, голос дрожащий, захлебывающийся:
— Люди всегда, всегда стремились скрасить постылую жизнь игрой. Да! Да! Пели, танцевали, мистерии устраивали… Во время Олимпийских игр древние греки бросали самые неотложные дела, даже войны прекращали!.. Да укради у людей игру — от тоски, как мухи от холода, вымрут! Но всегда найдутся Савонаролы, которые запретят — не играй, не смей наслаждаться красотой! — заставят художников сжигать свои картины…
Боря Цветик, растерянный и, как я, оглушенный, попытался было остановить Майю:
— Да чего ты, право… Так сразу и всерьез!..
Но Майя и не слышала его, направив на меня свое пугающее асимметричное лицо, кричала. И на шее у нее натягивались сухожилия, и на лбу зацвели красные пятна.
— Нет несносней на свете тех, кто всегда поступает с расчетом, живет всерьез!.. Они так высушат вокруг себя, что любой росточек на корню вянет!.. Ты-ы! Ты-ы!.. Кого ты сделал счастливым?! Сам-то, сам- то счастлив?.. Я рядом с тобой счастлива?.. Не-ет! Не-ет!.. Дышать трудно возле тебя, скуш-но-о! Скуш-но-о! Пропадаю!..
Майя сорвалась, кинулась из кухни в комнату. Слышно было, как там с грохотом упал сбитый стул.
11
Боря Цветик поспешно скрылся от чужой беды. Я потолкался в кухне, в коридоре, зачем-то зашел в ванную комнату, зеркало отразило мою подавленную физиономию, широкую, с крутыми тесаными скулами, настолько грубо плотскую, что только зыбкая тень страдания отражалась на ней. Каменная рожа, из такой слезы не выжмешь, противен сам себе.
Наконец я осторожно прошел в комнату. Майя лежала на тахте лицом к стене.
Семейные сцены — тривиальнейшее явление.
Семейные сцены — многоактные трагедии, которые старательно прячутся от стороннего зрителя.
Никто не воспринимает их всерьез: перемелется — мука будет.
Но навряд ли мировые катаклизмы и социальные несправедливости вызывали столько приступов отчаяния, ненависти, ярости, сколько их прорывается ежесуточно и вездесуще в семейных сценах.
Если я молод и здоров, то изнурительный труд, нужда, даже фатальные неудачи, право, так не страшны для меня, как несовместимость с тем, с кем мне суждено жить бок о бок. Несовместимы — значит, на радость ответят мне негодованием, на гордость — презрением, на порыв откровенности — замкнутостью.
Семейные сцены — жуткие схватки во имя самоутверждения, неизбежно приносящие только самораспад! Локальные баталии, заполняющие мир калеками, духовными и физическими, неизлечимыми психопатами и безнравственными эгоистами, патологическими мизантропами и безнадежными инфарктниками.
Семейные сцены — эпидемическое заболевание, свирепствующее в человечестве.
Я стоял над Майей, она не шевелилась — спутанные волосы, трогательно тонкая белая шея, согнутая спина, поджатые ноги, даже тапочки не скинула. Я стоял затаив дыхание, и паркет поскрипывал под моими ногами. Спиной ко мне, чувствуя, что я рядом…
Затеняющаяся луна над Настиным омутом… Розовый океан над праздничным городом… Валдайская робинзонада — ночи с кострами. Минуты в Тригорском на онегинской скамье: «Оракулы веков, здесь вопрошаю вас…» И все это, величественное, незабываемое, кончается — лицом к стене, спиной ко мне!
Я стою за ее спиной, я, раздавленный, униженный, кающийся, боюсь издать вздох, лишь паркет скрипит под моими ногами. Она слышит — я здесь! — она не оборачивается…
Я постоял и отошел. Но деваться мне некуда. На кухне неприбранный стол, на ручке двери висит ее фартучек с аппликацией — три розовых пляшущих поросенка. А в коридоре у входных дверей под порогом стоят рядком мои тяжелые тупоносые туфли и ее легкие ботики. Мы уже далеко друг от друга, а вещи все еще хранят нашу близость.
…Когда меня снова занесло в комнату, она уже не лежала, а сидела на тахте — бескостно согнутая, с обвалившимися плечиками, взлохмаченная, бледная, устало глядящая перед собой. Я навис над нею, громоздкий, раскаянный, ждущий.
— Павел… — выдавила она из себя тускло. — Нам надо побыть… по отдельности… Хотя бы сутки- другие…
Я молчал. Я мог произнести лишь бессмысленно пустой вопрос: «Зачем?» Она продолжала трудно, через силу, уставшим голосом:
— Сейчас я… к родителям… Так надо! Я им скажу, что ты… ты срочно уехал в командировку… На три дня.