ждать?
В докладах начальства, в районной газете склонялось имя бригадира Лыкова; нет, нет, не того, не Евлампия, второй Лыков объявился…
Пропыленный «газик» мял колесами до звона прокаленную стерню.
Сжатые поля всегда кажутся слишком просторными, даже небо над ними велико и безжизненно. На окраине грустного стерневого моря, под высокими выбеленными небесами копошилась куча баб — подоткнутые подолы, открывающие исподние белые юбки, задубеневшие черные ноги, цветные платочки. Они серпами добирали остатки хлеба, уже полегшего, перепутанного, который не возьмет комбайн, в котором увязнут ножи жаток.
Иван Иванович Слегов впервые за много лет решил оторваться от просиженного стула, вблизи всмотреться в странного человека, который высылал ему в сводках пляшущие цифры. Если расставить все отчеты по порядку, получится сумасшедший бег с галопцем, с коленцами, с остановочками. Цифры не купишь, рано или поздно они вскрывают нутро того, кто их посылает. Вскрывают? Не всегда-то, оказывается.
Реденькая россыпь баб, и море стерни за их спинами. Нельзя поверить, что эти бабы освободили столько земли от хлеба. И опять в голову ползут цифры, цифры: столько-то га под яровыми, столько-то рабочих рук. Неподкупные бухгалтерские цифры — и кучка баб против них.
Сергея Слегов увидел поздно вечером. Тот, на ночь глядя, проводил с бабами бригадное собрание. Пришлось терпеливо сидеть, слушать бабий гвалт, пока-то угомонились, пока-то не разошлись по домам.
Наконец они вдвоем выбрались на крыльцо. Иван Иванович пристроился на ступеньке в обнимочку с костылями.
Ночь стояла безлунная. В воздухе растворены призрачные осенние запахи увядающих на корню трав. Небо накатно-черное, трубы над крышами можно угадать лишь по пустоте — нет в тех местах звезд, а должны бы быть. На накатном небе мутная рваная дорога Млечного Пути видна отчетливо.
Петраковский бригадир, как нахохлившаяся курица на яйцах, — весь внутри, словно забыл, что рядом с ним живая душа.
— Кхм!.. — кашлянул Иван Иванович. — Я к тебе не от колхоза, право, не с ревизией — не сиди, ради бога, клушей. Растревожил ты меня.
— Чем?
— А я и сам толком не знаю. Лихими прыжочками. Я сам когда-то прыгал, да вот спину сломал.
— Зачем тревожиться, Иван Иванович, ты лучше порадуйся вместе с нами.
— Готов радоваться, парень, — почти сурово ответил Иван Иванович, — если докажешь — прочно, не на час твоя удача.
— Пока на год, до нового урожая. За новый кто может поручиться наперед. Но на год-то петраковцы теперь сыты.
— Но ты, верно, хотел бы, чтоб сытость не на год — навечно.
— Хочу.
— И должно, соображения на этот счет имеешь.
— Имею. Пахать, сеять, урожай собирать, этот год перепрыгнуть.
— И в силы веришь?
— В чьи?
— Ну, в свои хотя бы.
— О моих силах говорить не стоит. Велика ли сила в одном человеке.
— Но без тебя бы Петраковская не взбурлила.
— Я — спусковой крючок в ружье, а ружье-то было заряжено.
— Чем? Какой заряд в бабах?
— Вот как-то в войну, — заговорил негромко, с ленцой Сергей, — недалеко от Волчанска какого-то прохвоста поймали. Полицая, что ли?.. Вешал наших при немцах. Одну женщину привели, чтоб опознала. У нее двух сыновей повесили, один, кажется, совсем мальчонка… Увидела она того и стала рваться… Да-а… Трое солдат держали, раскидала, как щенят. А ребятки — лбы здоровые, и баба-то уж не молода, с сырцой. Вот и ответь: откуда у нее сила взялась? Откуда у петраковских баб сил хватало на себе по снегу навоз на поля вытащить? Теперь оглядываются, сами не верят.
— И на будущий год на этот заряд рассчитываешь?
— Ну нет. Встать на ноги трудно, а раз встали — зашагаем, пожарцев-то нагоним.
— Все в это верят?
— Все.
— Хоть бы открыл, как заставил?
— Я? Нет, я не заставлял. Поля заставили, они вместо бурьяна довольно наглядно хлебом обросли. А разве можно сказать, что эти поля изменил я? Не я на них навоз таскал, не я их выпестовал.
— Ну да, ты же крючок под скобочкой, заряд в бабах, они стреляли. Крючочка, видишь ли, им не хватало. А крючочка ли?
— Иван Иванович, право, удивляюсь тебе.
— А ну-кось?
— До седых волос все героя ищешь. Героя, вождя великого, который один на блюдечке может жирное счастье принести.
— А что, нет таких?
— Один для всех?.. В одиночку?.. Думается, что нет и быть не может.
— А ведь, парень, эта песня тоже не свежая — братство да равенство до такого конца, что признавай — у всех под шапкой от бога наложено одинаково.
— Но даже если под шапкой мозги гения, то лучшее, что можно этими мозгами сделать, — указать, где оно, а брать-то все равно придется сообща, компанией. Нет такого героя, чтоб в одиночку от начала до конца счастье довести. Ильи Муромцы только в сказках бывают.
Иван Иванович долго молчал. Тихая ночь глядела звездами на чужую для бухгалтера деревню.
— Указать — где?.. — повторил он. — А у тебя не случалось такого, когда ты сам видишь ясно, пальцем указываешь, а другие слепы?.. Даже на удивленье слепы!
Сергей подумал, ответил решительно:
— Нет, не бывало.
— У меня было.
Сергей в темноте пожал плечами:
— Наверно, у меня под шапкой не больше других лежит, слишком далеко не просматриваю, вижу то, что и обычный человек разглядит.
— Счастливый ты, — вздохнул Иван Иванович.
Сергей вдруг засмеялся:
— Вот это, Иван Иванович, я уже от тебя слышал. Помнишь, ты попрекал, когда в академию меня направляли: мол, в рубашке родился.
— М-да… Винюсь, попрекал… А впрочем, чего виниться, я и тогда прав был. Ты — в рубашке, а я, похоже, в тенетах, всю жизнь в них путаюсь до сего дня… Ну, будь здоров. Ничего, ничего, сам подымусь. Ты иди шофера толкни, он в машине спит…
Смолоду да сглупу казалось куда как просто: колхоз — семья, один за всех — все за одного. Еще не успела опуститься оглобля на спину Ивана, но уже хрустнула пополам вера в колхоз.
Тысячи лет попы втолковывали: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Тысячу лет, а проку ничуть. Человек так уж создан — больше всего любит себя, никак не соседа. Некрасиво, но что поделаешь — такова жизнь. Природа не барышня, сантиментов не признает.
Иван Слегов служил колхозу, но в душе не верил в него. И увесистые миллионные доходы, которые собственноручно записывал в бухгалтерские книги, не убеждали. Доходы-то миллионные, а «возлюби ближнего» и не пахнет — у кого сердце болит, что Пашка Жоров живет под худой крышей? А ежели нет «возлюби», то нет и семьи, есть казенная организация.