что было. Возле закона тоже, поди, люди сидят — поймут.
Но решимость старой подруги не успокоила Анну:
— А мне что — сидеть да ждать? С ума же сойду!
— Не жди, сходи поговори — вреда не будет. Узнаешь что к чему, нам расскажешь, — согласилась Людмила, с затаенным страданием разглядывая Анну.
— Одежку-то мне привезла?
— Не знаю, подойдет ли. На скорую руку похватала.
— Лишь бы срамоту прикрыть. Вот оденусь и пойду сейчас.
— А куда? К кому — знаешь?
— Не, — растерялась Анна.
— Э-эх! Простота! — Людмила резко встала. — Одевайся, а я узнаю к кому… Где телефон-то тут? Евдокия, идем со мной, одежду захватишь, в машине она.
И только сейчас, когда двинулась к выходу, Людмила заметила лежащее на полу ружье, споткнулась, оглянулась на Анну. Та подавленно кивнула: из него.
— Обеспамятела — выхватила у парня и ну-ко сюда притащила, — пояснила старуха.
Только теперь, при виде лоснящегося черными стволами ружья, Людмила, должно быть, зримо представила картину убийства: свалили Рафаила Корякина, здорового мужика, страшного в пьяном озверении! Бешеного Рафку, которого она, Людмила, знала с девичества!
— Анька… — обессиленно, с хрипотой произнесла, и лицо ее сразу увяло, на гладких щеках проступили вмятины. — Анька, молчишь, тихая? Да крикни же, прокляни — я сосватала, я! С моего слова началось… Выругай, все мне легче.
Анна вяло отмахнулась:
— Своего ума недостало, что уж других корить.
И нарядная, пахнущая духами Людмила грубо, по-мужицки выругалась, перешагнула через ружье, вышла.
Через пятнадцать минут Анна, одетая в слишком просторное, отливающее лягушачьей зеленью пальто из жатой кожи, в берете с кокетливыми вишенками, слушала Людмилу.
— Вот записала для памяти: Су-ли-мов… Старший лейтенант Сулимов: пятьдесят первая комната, Колькино дело ведет. Я тебя довезу до управления, а там уж сама действуй.
Анна сунула бумажку в карман, поднялась, взяла с пола ружье.
— С ружьем на свидание, — криво усмехнулась Людмила.
— Снесу. Поди, ищут его.
Старуха напомнила:
— Скажи ей, чтоб себя зазря не оговаривала.
— Не сумеет, — хмуро обронила Людмила. — Для этого уметь врать надо.
Они ушли, старая Евдокия осталась одна, села на помятую койку, сложила на коленях мослаковатые руки и задумалась.
Необжито-чистый кабинет с несолидным письменным столом, солидным сейфом в углу и неистребимым канцелярским запахом эдакой легкой бумажной залежалости. Прочно усевшись за стол, Сулимов деловито разложил перед собой листы бумаги, бланки, блокнот, ручку, пачку сигарет и закурил.
— Так! — сказал он удовлетворенно. — Думаю, лучше без всякой подготовочки — сейчас и приступим.
— К чему? — не понял Аркадий Кириллович.
— К допросу Николая Корякина.
— В моем присутствии?..
— Процессуальный кодекс предусматривает присутствие педагога. Имеете право задавать вопросы, высказывать свое мнение, отказаться подписать протокол, если не согласны. Словом, вы, так сказать, законный участник.
Аркадий Кириллович, нахмурясь, задумался — выпирающий лоб, свалявшиеся, с проседью волосы, тяжелые опущенные веки, резкие складки от носа к углам решительно сжатого рта.
— Предупреждаю, — сказал он хмуро. — Я буду пристрастным.
— Вот и хорошо, — согласился Сулимов. — Значит, мне придется быть беспристрастным вдвойне. — Он снял с телефона трубку: — Приведите Корякина.
Ожидание показалось Аркадию Кирилловичу долгим и неловким — молчали, старались даже не глядеть друг на друга, словно боялись, как бы по нечаянности не возникло ощущение сговоренности.
Наконец дверь раскрылась, милиционер, молодой, с наивно-старательным выражением суровости на добродушно-губастой физиономии, впустил впереди себя Колю Корякина, солидно козырнул Сулимову, вышел.
Он встал перед ними, нескладно долговязый, оцепеневший, ноги, не успевшие сделать рассчитанный шаг, в неловком неустойчивом положении, и чувствуется — мешают повисшие руки. Поразили Аркадия Кирилловича светлые, широко распахнутые глаза, ни мысли в них, ни страха, никакого живого чувства, глядят прямо и, должно быть, ничего не видят. Своего учителя тоже.
— Садитесь, — пригласил Сулимов, указывая на стул.
С послушанием робота Коля шагнул вперед, сел на краешек стула, вцепился пальцами в острые коленки и снова замер — тонкая шея доверчиво вытянута, острый подбородок задран, и под ним натужно пульсирует нежная ямка.
— Эй, мальчик, очнись! — окликнул Сулимов. — Не к людоедам в гости пришел. Даже знакомых не узнаешь.
Коля вздрогнул, взглянул на Аркадия Кирилловича, и в его сквозно-прозрачных глазах появилось смятение, в бескровных сплющенных губах — кривой судорожный изгиб.
— Корякин Николай Рафаилович… Учащийся… Родился когда? — начал Сулимов допрос.
— В пятьдесят восьмом… Второго ноября, — тихо, с сипотцой ответил Коля.
— Еще нет и шестнадцати?
— Нет.
Сулимов бросил взгляд на Аркадия Кирилловича. Тот сидел прямой, неподвижный, из-под тяжелых век разглядывал неловко пристроившегося на кончике стула Колю, крупные складки на лице набрякли, обвисли. Нет еще и шестнадцати парню! Не вырос, несамостоятелен, за таких всегда кто-то отвечает. А он сам решил взять ответственность за родителей… Вытянутая шея, острый подбородок, бледная невнятная гримаса и сведенные пальцы на острых коленках. Некому отвечать за него, кроме учителя. Изрытое, неподвижное, темное лицо Аркадия Кирилловича… Сулимов невольно поежился.
— Скажи, давно ли твой отец стал приходить домой пьяным? — спросил он.
— Всегда приходил.
— То есть ты не помнишь, когда он начал пить?
— Он всегда пил.
— Но бывал же он когда-нибудь и трезвым?
— Утром… Пьяный только вечером.
— Так-таки каждый вечер?
Коля замялся, взволнованный, еле приметный румянец просочился на скулах.
— Я… Я, кажется, не так сказал… Неточно. Не всегда. Нет! Бывали вечера, когда трезвый, совсем трезвый… Даже много вечеров бывало. Иной раз неделями и даже месяцами в рот не брал. И тогда все хорошо. Потом снова, еще хуже, тогда уж каждый вечер… Да!
— Приходил пьяным и бил тебя?
— Меня — нет. Не бил он меня. Он мамку бил… и посуду.
— Если даже под горячую руку ты подворачивался, ни разу не ударил?
— Когда я на него сам кидался, тогда ударял или за дверь выталкивал, чтоб не мешал. Но не бил… так, как мамку.
— Ты кидался на него?