молотилке.
Женька скинул шинель, по прислоненной лесенке полез на верх омета. Ему снизу подбросили деревянные вилы:
— Держи–и, мужичок!
Перехватил вилы наперевес, как оружие, распрямился до хруста в спине…
Солнце косматилось над хвойно–сплавленными сумеречными лесами. Насквозь промороженные, разбегались заиндевевшие поля, синими переполненными озерами копились среди них тени. Не шевельнется воздух, не мелькнет живое — не в дреме мир, в обморочном сне из сказки о спящей царевне — все замерло, все сковано. И только внизу, под самыми ногами — звонкий шабаш. Плюется грязным дымом трактор, лихорадит его, беднягу, до того, что вот–вот развалится. А громоздкий зверь — молотилка с хоботом — пока молчит, она–то поголосистей трактора. Толкутся, переругиваются, разбираются кто куда бабы, по захватанным до глянца держакам грабель плескается солнце.
И Женька не выдержал, задрал голову, захлебнул сколько мог воздуха и заголосил — бабам, Адриану Фомичу, солнцу, сумеречным лесам:
— На–ача–ли! Заводи граммофон!
Оперся покрепче на здоровую ногу, подцепил вилами охапку соломы — баньку можно накрыть, — сбросил на головы баб:
— Держи–и!
И взвыла молотилка, запричитала, покрыла рычание трактора. Замелькали солнечные держаки грабель.
На омете появилась одна кургузенькая, коротконогая бабенка в пехотинском бушлатике.
— И–ех! В хорошей компании постою…
Но стоять не стала — где там! — бойко замахала вилами, покряхтывая, поохивая:
— И–ех! И–ех! Берегись, бабы! Завалю! И–ех!..
Снизу кричали:
— Эй, Манька! Столкни к нам лапушку–то!
— Ой, нет, бабы, не грабьте! Я туточки хоть понюхаю, чем мужичок пахнет… И–ех! И–ех!..
Адриан Фомич в нахлобученной на брови шапке скупенько пошевеливался возле молотилки, совал в барабан перепутанную солому. И озверевшая молотилка то давилась, с глухим скрежетом пережевывала, то звонко, голодно взревывала, пока Адриан Фомич не затыкал жадную пасть.
Жарко. Ныла нога. Приловчился опираться в солому коленом, давал отдых раненой ступне. И, словно крот, рылась в соломе бойкая Манька в пехотинском бушлатике:
— И–ех! И–ех! Завалю, бабы!..
Бабы! Рваные, усохшие, морщинистые, кормленные силосными лепешками. Бабы, давно переставшие быть бабами, исстрадавшиеся над некормлеными детьми, выплакавшие слезы над похоронками… Переставшие быть бабами, но не матерями, сестрами, любящими женами.
Будет еще у вас в доме пахнуть печеным хлебом!
Вырастут ваши дети здоровыми!
К кому–то из вас вернутся мужья.
К кому–то — даже молодость, даже красота…
И солнце катилось над зубчатой хвоей дальних лесов, и пластались поля, и в ложбинках стыли нерасплесканные синие–синие тени. Рычала голодно и звонко молотилка, выплевывала изжеванную солому, гимнастерка прилипала к спине.
Очнулся он у самой земли. Омет осел, было уже темно, бабы собирали вилы и грабли, переговаривались, смеялись, поглядывали на него из–под платков.
— Горяченький мужичок нам попался!
— На ночку бы…
— У тебя, бедовая, ночное–то, поди, поприсохло все.
— А пусть проверит, може, и не присохло.
Женька, с трудом разгибая неподатливую спину, подумал: «А ведь они, наверное, не старухи, так только кажутся…» Хотел спрыгнуть лихо на землю, но вовремя спохватился — нога! Хорош бы он был, если б его после такого праздничного дня потянули в деревню волоком. Слезал бережно, с ощупочкой, по– стариковски солидно.
По другую сторону от молотилки вырос новый омет. Ничего себе горку перекинули! Подошел Адриан Фомич; даже в сумерках было видно, что старик пропылен с головы до ног. Лицо и борода сейчас одного цвета — серые.
— Ну вот, — сказал он без воодушевления, — два мешка полных намолотили да еще в третий насыпали чуток.
— Значит, все-таки было зерно! — восторжествовал Женька. — Значит, прав Божеумов!
Адриан Фомич хмыкнул:
— Выходит, что прав.
— А у вас еще три омета стоят! Если с каждого по два мешка — шесть! Немного, но помощь какая– никакая.
В стороне собирались бабы:
— Корова–то дома не доена.
— У тебя корова, а у меня одни зверушки голозадые по избе шастают. Того и гляди сами себя подпалят.
— Косточки чтой–то… Пока работали — ничего, а теперь вот не разогнусь.
Одна за другой бабы потянулись в темноту.
И вдруг Женька вспомнил слова Веры: «Зимой бы каждый по охапочке в дом носил. С охапки — по щепоточке…» Эти бабы носили бы эту солому. Так вот почему Адриан Фомич сдержан! Три омета — шесть мешков (еще наберется ли?), на всю деревню — крохи, но и того теперь не будет. Зима впереди, весна, лето — только к будущей осени вырастет новый хлеб.
Бабы знали это до начала работы. Знали и согласились остаться без хлеба. Он, Женька, сам того не ведая, убедил их. Работали дружно, весело, не жалея себя. Сейчас идут темной дорогой, и наверняка каждая прикидывает, как выжить без этих «с охапки — по щепоточке». Зима впереди, весна, лето… Как выжить до будущей осени?
Прав оказался Божеумов — был в деревне хлеб. Чуть–чуть, но был.
И уж Божеумов будет торжествовать!
Теперь–то уж можно не сомневаться — бабы отдали последнее, если не считать тех трех мешков сорной пшеницы, что Адриан Фомич на свой страх и риск оставил к весне для работников.
«Страх в людях умер, а совесть жива…» Кистерев, оказывается, хорошо знал баб.
— Сейчас лошадь придет, Евген. С мешками уедешь, — озабоченно произнес Адриан Фомич. — Намял, поди, ногу–то.
Пока ждали лошадь, Женька лазал на коленях по холодной земле, искал в темноте запропастившуюся палку. Без палки нельзя — раненая нога и в самом деле сильно пыла — перетрудил.
13
Утро, на черном небе крупные звезды, рассвет еще далек, избы неприступно темны.
Деревня Княжица спит… Деревня Княжица с радостью бы не просыпалась, пропустив мимо надвигающийся день. Спать бы и спать, не надо есть, заботиться, думать — благодать!
В это утро, выйдя из дому, Адриан Фомич и Женька поделили деревню Княжицу пополам.
— Что ж, ты — направо, я — налево.
Не мог же валяться в постели Женька, когда старик председатель мотается от избы к избе, стучит под окнами.
— Кончай, бабоньки, ночевать!