Абдаллаха, да будет доволен аллах ими обоими, что оставил Абу Убейд аль-Касим иба Аббас, да благословит его аллах и приветствует! — для людей восемнадцать мудрых изречений, среди которых есть такое: «Мало, очень мало знаем мы о людях, о причинах их поступков, слов и мыслей, и в этом большое счастье для людей и милость аллаха. Ибо если бы мы знали больше, мы не смогли бы осудить ни одного человека».
Степан Кириллович взял из багажника автомашины саперную лопатку и прокопал перпендикулярно к крутому глинистому берегу речки длинную узкую канавку глубиной в руку до локтя. Он накрыл ее сверху прутьями и дерном, а в конце устроил круглую яму. В канавку сложили сухой хворост вперемежку со свежими ветками, затем из заполненной водой ямы, которую они вырыли на самом берегу, он вынул с десяток отливающих радугой форелей. Он сам выпотрошил их, и, убедившись, что форели хорошо просолились в яме на берегу, куда они высыпали пачку соли, он натыкал рыбу на прутья и развесил ее на стенках круглой ямы.
Лоза загорелась, и по канаве, как по дымоходу, в круглую яму потянулся горячий и густой дым свежей лозы.
Он сделал все, как учил его когда-то этот анархист Лопес, который вначале хотел его расстрелять, а затем стал его другом. Даже лоза была похожей и та же самая чудесная рыба горных ручьев — форель.
Да, это уже было, думал Степан Кириллович. Так же сверкала река и точно так же на дорогу выбежал такой же белый осленок с большими черными глазами, длинными ушами и сморщенным лбом.
Но вино было другое, не «Гурджаани», но очень похожее на «Гурджаани» — «Вельдепеньяс» из Сьюдад-Реале. И еще они пили тогда дешевую водку «Манцанилла» из Хереса. И закусывали они тогда козьим сыром, белым хлебом и еще уксусным соусом, в который был густо, как рис, накрошен лук.
«Да, — думал он, — и такое же палящее солнце, и ослики, которые паслись невдалеке, пощипывая своими мягкими, бархатными губами колючки, вонзающиеся в человеческие руки, как иголки. И не потому ли меня всегда так тянуло в Таджикистан, что это во многом похоже… И так же мы готовили рыбу, когда шальная, а может быть и не шальная пуля — не знаю до сих пор — попала в шею Бернардо. Только рыбу натыкал на прутья Лопес, а я перчил, и он все требовал побольше перца…
И все-таки, — подумал Степан Кириллович, — когда говорят «история рассудит», это не громкие слова, а только подтверждение человеческого опыта, который показывает, что история впоследствии все довольно точно расставляет на свои места…
И только иногда… Не могу понять, до сих пор не могу понять, каким образом этот высокий, смешной человек в пыльном шерстяном костюме цвета пакли, с большой флягой на боку, этот Хемингуэй мог сразу понять… Ведь он знал меньше нас и не сталкивался с Андре Марти, а все-таки написал, что Андре Марти — негодяй и предатель, а мы узнали об этом чуть ли не через двадцать лет после того, как он написал это, прямо и беспощадно написал это в своей книге…
Да, — думал он, поворачивая рыбу, — но история так или иначе все расставила по своим местам. А что же скажет она, эта история, о нашей жизни? Посмеется ли она над тем, что мы сидели на берегу и готовили по-испански форель и справляли поминки по Ведину в то время, как воры разгуливали в нашем доме, или подивится тому, как сложно, как непросто было нам оберегать свой дом и сохранять мир с соседями…»
Он всегда требовал от своих сотрудников, чтобы они, занимаясь самыми запутанными и сложными делами, вовремя завтракали и обедали и, если этого не требовали особые обстоятельства службы, вовремя ложились спать, и читали газеты и книги, и ходили в гости.
«Не горячитесь, — часто повторял он. — У нас не горячатся. Мы у себя дома. Это они к нам пришли. Не мы их, а они нас боятся. Не нам, а им нужно прятаться. Поэтому не горячитесь. Нужна свежая голова. Пусть они горячатся».
Вот и сегодня, в воскресенье, он собрал нескольких своих сотрудников и предложил поехать ловить рыбу. «Ведина помянем», — говорил он тем, кого приглашал с собой.
Вчера вечером перед тем, как сдать в архив, Степан Кириллович просмотрел личное дело Ведина, и сейчас вспомнилась ему одна из первых характеристик, полученных Вединым по окончании специального училища.
«Лейтенант Ведин высокого роста, отлично сложен, крепок, здоров; любит спорт, отличный стрелок, хороший фехтовальщик. Ездок верхом средний. Умственно развит хорошо, способностей отличных, читает мало; в фактах разбирается медленно, но глубоко — умеет в коротких выражениях выразить суть дела. По натуре человек своенравный и самовольный, самостоятелен и решителен. При мягком обращении более податлив, при резком делается строптивым и упрямым. В последний год в характере лейтенанта Ведина заметно улучшение, стал выдержанней и спокойнее. Воспитан, с товарищами живет дружно, сходится скоро, но ни с кем не переходит на «ты». С начальством корректен. Образ жизни ведет умеренный, вино пьет, но знает меру и место. В служебном отношении талантлив, работник настойчивый, обладает способностью поправить работу. К занятиям чисто канцелярского свойства относится без любви. Предан делу партии, не болтлив, умеет хранить военную тайну. Заслуживает присвоения звания старшего лейтенанта».
Там, в этом училище, очевидно, у Ведина командиром был человек, способный «в коротких выражениях выразить суть дела». Но как переменился с тех пор Ведин, как сильно отличались от этой все последующие характеристики. Все чаще и чаще встречались в них слова: «Крайне замкнут. Молчалив. Безукоризненно исполнителен». Не потому ли он так странно погиб? Так странно, что в первую минуту у Степана Кирилловича мелькнула мысль — а уж не самоубийство ли это?
«Поминки, — думал Степан Кириллович. — Не для того, как говорилось в церковной службе: если мертвые не встают снова, то будем же есть и пить, ибо завтра мы умрем. А для того, что это мужественный обычай, что погиб наш товарищ и каждому тяжела его смерть, но мы не лицемеры, не ханжи, мы знаем, что жизнь продолжается. И вот мы собрались и действительно едим и пьем, и почтили этим его память, но не потому, что «завтра и мы умрем», а потому, что мы делаем общее дело и знаем, что в этом деле не бывает без жертв».
«Лучше синица в кулаке, чем журавль в небе», — говорила пословица. Он тоже так считал. Лучше синица в кулаке. Но теперь он думал обо всем этом совсем по-другому. Лучше журавль в небе, чем синица в кулаке. Пусть недостижимый, пусть далекий журавль общего счастья, общего процветания, чем маленькая, зажатая в кулак синица личного успеха. Только слишком поздно ты к этому приходишь, генерал, думал Степан Кириллович. У каждого человека в молодости бывает своя ахиллесова пята. Но в старости иногда случается так, что эта ахиллесова пята оказывается со всех сторон, куда бы ни ткнуть человека. И тогда главным делом его жизни становится желание скрыть, уберечь эту пяту.
С первого класса его сын Сеня учился с сыном директора школы Виктора Михайловича, с Ваней Ивановым. И вдруг Виктора Михайловича арестовали. И вот тогда Степан Кириллович, глядя прямо в глаза сыну, сказал: «Больше туда не ходи. Не маленький — сам понимаешь».
Но неужто он, кавалер ордена «Лавры Мадрида», так держался за свое незначительное лицо и сказал Семену не ходить больше к Ивановым только потому, что боялся за себя, а не за дело? Неужели это была забота не о деле, а о себе?..
«Ты уже не будешь генералом! — твердил Косме Райето. — Ты уже не будешь генералом!» — повторял он, вгоняя ему под ноготь швейную иголку.
Его тогда звали «генералом». Это было его прозвище. Возможно, потому, что он меньше всех был похож на генерала со своим незаметным, незначительным лицом. И Косме Райето твердил: «Ты уже не будешь генералом». Но вот он стал генералом, и не хуже, чем другие.
«… Поминки, — подумал Шарипов. — Я не мог не прийти. Но буду всегда жалеть и никогда не прощу себе, что пришел. Что может быть хуже, подлее этого обычая? Ни одному животному, собаке не придет в голову жрать сразу после того, как убили ее щенка. К чему это? Чтобы еще больше ощутить преимущество живых перед мертвыми? Чтобы показать самим себе — вот нам все нипочем, даже смерть близкого. Как это гадко, как это бесстыдно и цинично! И неужели они все не понимают этого? Или так же, как я, пришли потому, что генерал предложил, потому что таков обычай, а самим так же стыдно? И так же, как я, давятся каждым куском?..»
Поминки… Странные поминки, на которые не была приглашена даже жена покойного.
«Она бы в санитарки не пошла», — вспомнил Шарипов слова Зины.
«А зачем ей идти в санитарки? — думал он, наблюдая за тем, как рассекает на мощные струи воду большой камень, торчащий у самого берега. — И что бы изменилось от того, пошла бы Ольга или не пошла в санитарки, если бы «человек, умеющий точно попадать по звуку», выстрелил бы не в него, а в меня? Ничего. Это ничего не меняет. Ольга осталась бы такой же, как была. И все-таки то, что сказала Зина, как заноза. Мешает. Не имеет никакого значения, а мешает так, что я уже не могу смотреть на Ольгу прежними глазами».
Ведин только что погиб. Еще кабинет его был кабинетом Ведина, и конь — конем Ведина, еще звонил телефон и спрашивали Ведина, и приходили в его адрес бумаги, а уже он был далеким, далеким, и эти поминки устроены словно для того, для чего кладут на могилу тяжелую надгробную плиту — словно из страха, что мертвый вернется к живым, словно из желания придавить его камнем…
И странное дело, думал Шарипов, Зина, которая прежде казалась ему эдаким довеском, нелепым и ненужным довеском к Ведину, сейчас в его представлении слилась с его покойным другом, и то, что она говорила, звучало для него голосом Ведина и словами Ведина.
Слушали они когда-то вместе с Вединым грустную и смешную песенку о двух друзьях, которые были в одном полку и постоянно ссорились. «И если один из друзей грустил, смеялся и пел другой». Но вот один из этих друзей был ранен в бою, другой ему спас жизнь, а затем, как это часто бывает на военной службе, их послали в разные стороны — одного на север, а другого на Дальний Восток.
А затем оба тайком прослезились.
В песенке не говорилось о том, кто же из этих друзей первым сказал: «ты мне надоел». Но и Шарипов и Ведин единодушно решили, что сказал это именно тот человек, которому другой спас жизнь. Тот, который спас товарища, никогда бы себе этого не позволил. Даже в шутку.
«И Зину сюда не пригласили. А если бы поминки были по мне, то Ольгу можно было бы позвать, и ее бы, наверное, позвали. Потому что она была бы как все и думала бы как все. И в санитарки она бы не пошла».
Недалеко от Шарипова, на камне, заменявшем стул, сидел Аксенов — человек, который легко мог оказаться на месте Ведина при выстреле из сарайчика и на месте Шарипова рядом с Ольгой. Шарипов посмотрел на Аксенова и снова подивился про себя его странно переменившемуся лицу с высоким лбом и четко очерченными губами, с постоянным выражением твердости и холодной вдумчивости. Это был теперь совсем другой человек, недобрый, скорее плохой, чем хороший, и все же, как это ни удивительно, вызывавший значительно большее чувство уважения, чем прежний Аксенов.
«А каким был в молодости генерал Коваль?» — спросил у себя Шарипов и посмотрел на Степана Кирилловича. Он сидел на таком же камне, как и все остальные, в своем новеньком генеральском кителе. На левой ладони он держал лист лопуха с только что вынутой из ямы форелью горячего копчения, а правой рукой разбирал рыбу, отделял мякоть и липкими пальцами подносил ее ко рту, бережно и спокойно. Его плебейская короткая шея стала тоньше и словно длинней. На лбу у него появились высокие залысины, а волосы за последнее время сильно поредели. И Шарипов вспомнил, как Ведин однажды рассказывал о том, кто и как лысеет. По словам Ведина, в сибирском селе, где он родился, говорили, что умные люди лысеют с затылка, потому что перед тем, как что-нибудь сделать, на что-нибудь решиться, обязательно почешут в затылке, подумают, все взвесят, а волос, понятно, при этом на затылке вытирается. Глупый человек наоборот: сначала сделает, а потом жалеет: «Ах, зачем я так поступил», и все хлопает себя ладонью по лбу, волос вышибает.