слушая его. Мне точно жаль чего-то, больно. А то, лежа на спине в траве, подолгу слежу за причудливыми облаками. Хорошо в деревне, привольно… Никто больше не бранит меня, не наказывает. Я громко пою в саду, заливаюсь, а песни все собственного сочинения, да длинные, сложные.
Сад огромный, вековой, тенистый. С одной стороны он кончается высоким крутым обрывом, внизу широкая река - Великая - течет, извиваясь, точно лента. За садом далеко по берегу виднеются старые ветвистые дубы, едва заметные развалины какого-то строения и заросшие травой бугорки - это могилы. Я очень любила это место, оно было какое-то трогательное.
Тата игрушек не любит, а предпочитает бегать или болтать. Она знает много интересного. Я тоже забросила игрушки и слушаю ее рассказы, лежа с ней рядом в густой траве.
Как- то раз она мне говорит:
- А ведь тот, кого ты зовешь папой, тебе вовсе не папа.
- А кто же он?
- Теперешний папа - муж твоей мамы, но ты не его дочь.
А кто же мой папа?
Твой настоящий папа не был мужем твоей мамы, она его просто так любила.
Сердце застыло во мне, в висках застучало… Я старалась понять тайный смысл ее слов, но я была слишком мала, что-то ускользало… Я почти кричала, допрашивая ее: 'Скажи, кто он?'
- Твой отец был князь В… Твоя мать разлюбила его и бросила.
- Отчего бросила?… А… он любил ее?
- Да, но тебя он любил особенно. Даже тайком увез раз и отдал своей тетке, графине Р… Ты там долго жила, пока твоя мама не нашла и не отняла.
В это время ее мать была замужем второй раз за М. П. фон Дезеном; первым ее мужем был К. Пятковский.
Мое изумление переходило в ужас. Она же неумолимо продолжала:
- Он умолял ее оставить тебя ему и очень плакал, но она не согласилась и все-таки увезла. Чтобы лучше тебя спрятать, графиня Р… отдала тебя Великой Княгине… которая тебя очень любила и баловала.
- А он… мой папа, где он?
- Он умер. Ты сирота.
Я застыла, кругом меня все померкло… Дрожь пробежала по телу. Глаза горели без слез… У меня, которую никто не любил, никогда даже не ласкал, - у меня был свой родной папа, который любил меня и даже плакал по мне, и этого папы больше нет, он в могиле… Я сирота…
Вечером после ужина хватились меня. Всюду искали, перепугались до смерти: река так близка… Долго ли до беды?
Поздно, после долгих поисков, меня наконец нашли на одном из бугорков, заросшем травой, в глубоком обмороке.
На другой день я заболела желтухой. Лицо, руки, даже белки глаз пожелтели.
С этого времени я очень переменилась, сделалась еще впечатлительнее, серьезнее, стала задумываться, а в душе где-то глубоко затаилась грусть.
Кроме страха к матери, у меня проснулась критика - что-то в душе осудило ее. Она давно отталкивала меня своим вечным криком, несправедливостью не только ко мне, но и ко всем окружавшим. Не раз при мне прислуга и даже близкие, не стесняясь, судили ее и роптали. Тяжело было подходить к ней с постоянным чувством страха и трепета. Я устала дрожать, жить постоянно с натянутым вниманием, чтобы только не навлечь на себя неудовольствия, удары и самые строгие наказания… Сиротливое чувство защемило мое сердце, я чувствовала, что она меня не любит.
Мой продолжительный обморок наделал много шуму. Как только я немного поправилась, нас вызвали в Петербург, а через некоторое время отдали приходящей в частную гимназию Спешневой.
В гимназии я ожила, развернулась, сперва училась плохо и сделалась большой шалуньей. Странная двойственность сказалась в моем характере. Во время самого шумного веселья, которого я постоянно бывала душой, вдруг я покидала игру, во мне что-то сразу обрывалось, я задумывалась, становилась грустной, рассеянной… Вообще, как бы я ни была весела, меня никогда не покидало чувство горького сожаления о том, которого я мысленно идеализировала, и, бывало, целыми днями я жила под гнетом чего-то далекого, дорогого и непоправимого…
Софья Павловна была единственной из гувернанток, сумевшей приладиться к норову матери, терпеть и угождать ей. Я не любила и не уважала ее за то, что она подлизывалась к матери. Чувствуя мое равнодушие, она понимала, что я не дорожила ею и была бы счастлива от нее отделаться. Видя меня часто грустной, она ластилась ко мне, вызывала на откровенности. Ей хотелось чем-нибудь завоевать меня, покорить… Раз, за уроком музыки, видя мое расстроенное лицо, рассеянность, Софья Павловна, притянув меня к себе, приласкала и стала участливо расспрашивать.
Это было под вечер осеннего ноябрьского дня. Сумерки быстро надвигались. На душе было уныло. Гаммы и экзерсисы наводили тоску. Я долго не сдавалась, отвечала уклончиво, закрыв лицо руками, неслышно плача. Она удвоила ласки. Сердце мое было переполнено горечи. Хотелось до боли поделиться с кем-нибудь тем, что накипело в душе, излить свое детское горе… Понемногу я открылась ей, выдала весь ужас детской души, все прошлые и настоящие мучения…
Она слушала молча, не прерывая меня. Когда я кончила свою исповедь, она молча встала, зажгла свечи и холодно заявила, что надо забыть все эти глупости, что нехорошо так судить свою мать.
С этого дня у нас начался ад… Чуть я не угожу ей, она с силой хватала меня за руку и тащила к двери, говоря: 'Пойдемте к мамаше. Я ей все про вас скажу'. Начиналась безумная борьба. Я дрожала всем телом, упиралась, плакала, умоляла, руки ей целовала, холодея от ужаса. Сцены эти повторялись неоднократно. Эта ограниченная, бездарная интриганка окончательно забрала меня в руки. Иногда за столом за невиннейшую шалость она ядовито шептала мне на ухо: 'Увидите, что с вами будет после ужина!' Я ненавидела ее.
Еще стряслось у меня одно крупное горе: продали мое милое Новое, имение, с которым связаны были мои лучшие детские воспоминания, первые впечатления жизни, где впервые пробудилась во мне любовь к природе. Мое укромное убежище, густые заросли, старый сад, вековые деревья, бесконечное, широкое озеро… Как я любила, разувшись, бегать и играть на солнце на берегу, по бархатному песчаному заливу, купаться в пригретой солнцем воде, ловить руками серебристую рябь…
Я горько плакала, узнав, что никогда больше не увижу всего этого… Вместе с Новым отошли от меня навсегда немногие счастливые минуты детства… Очень жаль мне было Нового, и почти всю жизнь потом, когда оно мне снилось, я просыпалась в слезах…
ГЛАВА II
Мне стало дома невыносимо. Бывало, целыми ночами я плакала - молилась по-своему.
Мой отчим М.П. фон Дезен отлично все видел и понимал, но никогда не смел проявить ко мне симпатии или сожаления: он был бессловесный, получая каждый раз грубый отпор от матери за малейшее вмешательство в мое воспитание. Ко мне он был добр, иногда украдкой ласкал, как ласкают больного ребенка.
Когда никого не было дома, я забиралась к нему в кабинет, где в шкафах было множество книг, и читала без разбора все, что только попадало мне под руку.
Раз я напала на сочинение Фомы Кемпийского 'О подражании Христу'. Это было откровением…
Я была одинока, заброшена. Моя детская голова одна работала над всем, ища все разрешить, все осознать. Эта же книга, говорящая исключительно о духовной жизни человека, произвела на меня глубокое