одиночестве.
В Веймаре, этой Мекке музыки и мысли, где камни хранят память великих имен и напоминают о великих событиях, Гектор весь уходит в воспоминания.
Вот особняк Гете… На самой заре удивительной судьбы писателя и философа. «Фауст» сделал его знаменитым. Гете не ведал на родине ни ненависти, ни козней и прожил, окруженный ореолом восторга и почитания… Счастливый Гете. Не то что я!
Потом к нему приходили на очную ставку душ поэт и величественный мыслитель Кристоф Мартин Виланд — изящный и мудрый, прозванный «Вольтером Германии», Фридрих Шиллер, кузнец самых благородных порывов, который увлек за собой, зажег, «вздыбил» немецкий народ. Узкие окна и темная крыша… Убогая клетушка…
Здесь угас он — сеятель идеала, опьяненный поэзией.
Лейпциг — нераздельная вотчина музыкального классицизма, где царит уже знаменитый и прославленный пурист Феликс Мендельсон. Какая разница между ним и Гектором! Феликс — ученая школа, Гектор — независимость гения.
Феликс выражает себя в классических понятиях. Гектор, чтобы захватить сердце, пренебрегает традиционными формами. Феликс — претворение законов, Гектор — фантазия.
Поэтому наш буйный маэстро какое-то время уклонялся от посещения этой цитадели косности.
Как будут судить о нем там важные доктора музыкальных наук, писавшие законы для чувств?
Между тем как он это обдумывал и смущение его все росло, от Мендельсона пришло сердечное письмо, где его немецкий собрат вспоминал их «римскую дружбу», выражал нетерпеливое желание увидеться и отдавал себя в распоряжение Гектора на время его пребывания в Лейпциге.
— Раз так, прочь сомнения! — воскликнул Гектор. — Нужно ехать.
Едва выйдя из почтовой кареты, Гектор помчался в Гевандхауз, где Мендельсон проводил репетицию «Вальпургиевой ночи».
Вот он и на месте.
Теперь предоставим слово ему самому:
«В ту минуту, когда Мендельсон спускался со сцены, я направился к нему, совершенно очарованный услышанным. Для такой встречи нельзя было лучше выбрать момент, и, однако, едва мы обменялись несколькими словами, как нас одновременно поразила та же печальная мысль:
— Боже! Уже двенадцать лет! Прошло двенадцать лет с той поры, когда мы вместе мечтали на Римской равнине!
— Да, и в термах Каракаллы!
— О, все такой же насмешник!
— Нет, нет, я вовсе не смеюсь! Это лишь чтобы испытать вашу память и посмотреть, простили ли вы мне мои нечестивые выходки. Я так далек от смеха, что с первой же нашей встречи хочу совершенно серьезно попросить вас сделать мне подарок, я сочту его самой большой ценностью.
— Но какой же?
— Дайте мне палочку, которой вы сейчас дирижировали ваше новое произведение.
— С большим удовольствием, но при условии, что вы, пришлете мне свою.
— Таким образом, я отдам медь за золото. Что ж, я согласен.
И музыкальный скипетр Мендельсона был мне немедленно вручен. Назавтра я послал ему увесистый кусок дубового дерева с письмом, которое, как я надеялся, доставит удовольствие «последнему из могикан».
«Вождю Мендельсону!
Великий вождь! Мы обещали друг другу обменяться томагавками. Вот мой! Мой — груб, а твой — прост. Только индианки да бледнолицые любят оружие с украшениями. Будь моим братом! И когда Великий дух пошлет нас охотиться в страну душ, пусть воины повесят наши соединенные томагавки у входа в Совет».
Таков был бесхитростный поступок, которому совершенно невинная шутка должна была придать забавную трагикомичность»[118].
Первый концерт вызвал некоторое замешательство среди фанатиков классической музыки, хотя пресса, воздавая должное гениальному новатору, объясняла:
«Берлиоз не желает нам нравиться, он хочет быть самобытным. …Он ищет освобождения своего искусства, не знающего никаких границ, никаких преград. Он может признавать лишь законы своего желания, своей фантазии, всегда заполненной образами… Его можно было бы именовать „музыкальным Брегелем преисподней“, но без святого Антония… Рядом с „Шабашем“ из „Фантастической“ „Волчье ущелье“ Вебера могло бы сойти за колыбельную песню».
Как правильно понят, как хорошо определен Гектор в этих строках.
Результат второго концерта (22 февраля), состоявшегося после блестящего выступления в Дрездене, где Рихард Вагнер помогал ему на репетициях[119], — неистовое поклонение немецкой публики, даже самой приверженной традициям.
Гектор дирижировал, в частности, своим «Реквиемом» и получил то чудесное одобрение, которое возвышает, освящает и облагораживает, составляя веху в жизни.
«Шуман, — писал Гектор д'Ортигу, — молчаливый Шуман, которого я увидел в зале, был весь наэлектризован „Дароприношением“ из моего „Реквиема“; к великому удивлению тех, кто его знал, он открыл рот, чтобы сказать, взяв меня за руку:
— Этот «offertorium» превосходит все!
И действительно, — продолжал Гектор, — ничто не производило на немецкую публику подобного впечатления. Лейпцигские газеты несколько дней кряду не прекращали писать и требовать исполнения «Реквиема» целиком…»
Чудо, что Гектор смог добиться такого признания. Его музыка чувств и ощущений, одним словом, психологическая музыка, чуждая грамматике гармонии, действительно, потрясая душу, заставляла умолкнуть разум. Потому, что «в мирном небе старых неподвижных звезд германского небосвода» был лишь один бог, единственный непогрешимый бог, восседавший на своем троне из строгого синтаксиса и точной логики. Этим богом был Бах — кантор церкви святого Фомы.
Но вот сила чувства, исходящего от Гектора, привела жителей Лейпцига в восхищение — более того, погрузила в раздумье.
И, заканчивая рассказ о Лейпциге, приводим письмо, посланное Гектором Стефану Геллеру, которое кажется нам очень важным:
«Вы просите меня ответить, обладают ли музыкальные умы Лейпцига хорошим музыкальным чутьем или привлекает ли их по крайней мере то, что мы с вами называем прекрасным?
— Не хочу.
— Правда ли, что символ веры всех, кто претендует на любовь к высокому и серьезному искусству, таков: «Нет бога, кроме Баха, и Мендельсон — пророк его?»
— Не должен.
— Хорош ли состав театра и очень ли заблуждается публика, забавляясь на легких операх Лортцинга, которые там часто ставят?
— Не могу.
— Читал или слышал ли я какие-нибудь из тех старинных пятиголосных месс с остинатным басом, которые так высоко ценят в Лейпциге?
— Не знаю…»
Какое же чувство скрывал Гектор за этой загадочной манерой разговора? Может быть, он, архитектор свободной фантазии, не желая в том признаться, любовался высокой традицией, которой своей вулканической музыкой намеревался пропеть отходную?
И выражают ли правду последние слова: «Не знаю»? Нет, он знал. Он ходил слушать «Страсти по Матфею» — сочинение, спавшее, казалось, последним сном в дальнем углу библиотеки, пока его не раскопал там Феликс Мендельсон. Бесспорно, во время исполнения этой вещи Гектора душило волнение, и вот что немедля написал этот не познавший себя верующий:
«Исполнение вокальных месс было для меня чем-то неслыханным: первое tutti обоих хоров меня