Чтобы рассеять тягостное впечатление, которое испытывает оцепеневший и потерявший дар речи посетитель, Гектор что-то рассказывает, шутит — и все это с блеском, еще усиливающим его обаяние. Ум его искрится, словно фейерверк.

И верно, он неотразим, когда успех повергает его в радостное возбуждение.

Мария уже гневно смотрит на него, будто говорит: «Скоро ли все это кончится?»

Он и сам не прочь бы это прекратить и для того собирается выйти из дому.

Но разве он имеет право? Только с ней и в Оперу.

— Говорят тебе, Гектор, оставайся на месте, — приказывает она и принимается поносить его, не стесняясь в словах.

Однако, когда нужно, она превосходно изображает наивность и приветливость. Только вчера, добиваясь ангажемента у директора театра, она казалась таинственной и невинной в своей необычной красоте, лукаво опуская длинные шелковые ресницы, чтобы скрыть свой дерзкий взгляд.

Твой укротитель и тюремщик, Гектор, хорошо стережет тебя — покорившегося узника.

1846

I

Январь

Прага.

Три концерта, вызвавших у пражан неистовый восторг.

«Альгемейне музикалише цайтунг» писала:

«Берлиоз — гений, но он еще и француз; живость чувств, характерная для этого народа, находит выражение и в его произведениях».

Томас Шек, ставя Гектора Берлиоза выше самого Бетховена, восклицает: «Бетховен часто обычен, Берлиоз — никогда!»

А вот большая статья Ганслика из Праги, в которой все сказано:

«Для Берлиоза место и время не могли быть более благоприятными. Тесные оковы классицизма тяжело давили на пражан, между тем как музыкальным Институтом — Консерваторией руководил человек, признававший Бетховена только до Третьей симфонии. Пражане, держались за Гайдна, Моцарта, Шпора и Онслова; глубоко тронутые любезным заявлением Моцарта („пражане меня понимают“), они словно были реакционны в своих вкусах. Приход к руководству Консерваторией молодого и предприимчивого Киттля сломал лед. Последние произведения Бетховена, поэмы для оркестра Мендельсона разожгли публику; вскоре состоялось знакомство с Гаде и Гиллером, дошли до того, что рискнули исполнить „Пери“ Шумана и увертюру к „Королю Лиру“ Берлиоза. Несколько молодых дилетантов стали считать „Нойе Цайтшрифт“ Шумана настольным изданием и под председательством ученого Амброса примкнули к „Братству Давида“[138]. Мы с воодушевлением играли Шумана и Берлиоза в ту пору; когда первого знали в самых крупных городах лишь как «мужа Клары Вик», а второго путали с Берио. Несколькими годами раньше Шуман с восторгом отметил гениальную оригинальность Берлиоза, представляя ее такими прекрасными словами: «Его музыка — сверкающая шпага. Пусть мое слово послужит ножнами для ее хранения».

«Германия, — продолжал Ганслик, — начала выправлять ту несправедливость, что совершила по отношению к Берлиозу Франция. Великий непризнанный композитор сам обернулся, наконец, к нам…

Увеличило и укрепило преклонение перед Берлиозом еще и то впечатление, какое произвели на нас его обаяние и ум, он артист до мозга костей. Художественный идеал поглотил его без остатка, и цель его усилий состояла исключительно в осуществлении того, что он в своем вечно неудовлетворенном порыве признавал великим и прекрасным. Его искусство, о котором можно иметь какое угодно мнение, отмечено удивительной честностью. Все, что есть практичного, расчетливого, эгоистичного и предвзятого, чуждо этому человеку с головой Юпитера…»

На этот раз соперники, Прага и Вена, были едины в своем неистовом восхищении. И Гектор в письме к друзьям скромно подвел итог: «Публика воспламенилась, словно пороховая бочка… Меня боготворили».

6 февраля

Пешт.

«Он велит развесить афиши с объявлением „Марши Ракоци“ — военной песни мадьяров. Тотчас же „всколыхнулись национальные чувства“ венгров».

«Публика опасалась профанации».

«Концертный зал переполнен, возбужден, может быть, враждебен. Как воспримут этот „Марш“, своим звучанием напоминающий битву? В тот миг, когда он должен был, взмахнув палочкой, вызвать ураган звуков, его охватил страх. Волнение сжало горло… Он поднял руку. Позади ни шороха, холодная, застывшая, грозная тишина. Начало „пиано“ тревожит и смущает венгров… Но вот звучит „крещендо“ — бурный бег, несущаяся конница… Возбуждение битвы… „Глухой бой барабана, словно продолжительное эхо, разносится далеким пушечным выстрелом“. В зале оживление… „Крещендо“ все более и более зажигает; зал волнуется, бурлит, гудит… При „фортиссимо“, которое он так долго сдерживал от криков и неслыханного топота, казалось, затряслись стены, и волосы у Берлиоза „стали дыбом“. Он „затрясся от ужаса“. Буря в оркестре казалась бессильной против извержения этого вулкана. Пришлось все начать сызнова… Венгры могли сдерживаться „от силы две-три секунды“.

А то ли было бы, если бы они прослушали коду»!

Такой успех открыл Берлиозу увлекающую силу «Венгерского марша», превращенного им в настоящую оркестровую эпопею. Какая блестящая пьеса для финала акта оперы или заключения какой-нибудь части «драматической легенды»[139].

Бреславль. Пресса писала: «Он оставил нам огня по крайней мере на год. Надо надеяться, что музыка в Бреславле извлечет из этого пользу».

Возвращение в Прагу, как и было обещано пражанам. Музыканты, почитавшие за великую честь то, что ими дирижировал Гектор, устроили в «Трех липах» большой банкет, где преподнесли композитору великолепный массивный кубок из золоченого серебра.

Тосты с выражением лучших чувств артистов, тосты князя Рогана, Дрейшока, директора Консерватории Киттля, капельмейстеров театра и собора. Лавровый венок. Здравицы одна за другой, и самый пламенный энтузиаст Лист заявляет, что его друг Берлиоз — «кратер гениальности». Рассказывали, будто знаменитый пианист, выпив несколько больше, чем следовало, отказался возвратиться домой, пожелав прежде схватиться с одним артистом, утверждавшим, что он пил во славу Гектора Берлиоза лучше, чем Лист. И как схватиться? Стреляться из пистолетов, причем с двух шагов. Только и всего!

«За свою жизнь, — писал Гектор, — я не переживал подобных часов».

Русский император велел преподнести ему великолепный перстень, а князь Гогенцоллерн-Гегинген — массивную золотую шкатулку тонкой резьбы, инкрустированную драгоценными камнями.

Брауншвейг. Грандиозный концерт, туго наполнивший кошелек Гектора, несчастный, часто такой тощий кошелек, который разом испустит дух, едва Гектор ступит на землю Парижа, оттого что маэстро должен будет погасить неотложные долги (в частности, портному) и оплатить счета своей законной французской и незаконной испанской семьи.

Как досадно, Гектор, что твоя жизнь так усложнена! У тебя еще есть время уразуметь истину: упростить свою жизнь — значит успокоить душу и увеличить силы для плодотворной работы.

II

Гектор возвратился в Париж с головой, гудящей от блеска побед. Он спешил, ему не терпелось подарить Франции, глухой к его гению, но которую, несмотря ни на что, он любил, хотя и негодовал на нее, подарить ей первой свое новое произведение — «Осуждение Фауста».

13 марта

Он писал д'Ортигу:

«Париж так мил моему сердцу (Париж — это вы, мои друзья, это умные люди, что в нем живут, это вихрь идей, в котором все движется), что при одной мысли быть вынужденным покинуть его я буквально почувствовал, как у меня из-под ног ускользает земля, и ощутил муки изгнания»[140].

III

Едва вернувшись, он бегает, хлопочет, снова горит. «Осуждение Фауста» должно быть

Вы читаете Берлиоз
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату