Между тем Беляев молча отстранился, давая понять, что не намерен обниматься, и сел во главе огромного овального стола.
– Где народ? – угрюмо спросил он.
– Да опаздывает, как всегда! Ты же знаешь, Боря, этих людей дисциплине обучить невозможно. Если уж коммунисты за семьдесят лет ни тюрьмами, ни лагерями не научили их дисциплине, то мы со своей демократией и подавно никогда не научим.
Беляев обиженно поджал губы и аккуратно стал стаскивать шлем с головы. Только тут Скорочкин сообразил, почему Беляев заявился в шлеме. Пару дней назад ему сделали пластическую операцию по приживлению нового искусственного уха, изготовленного из хрящей молодого шимпанзе. Причем сам Скорочкин и подсказал ему эту идею: мол, хватит уродством народ возбуждать. Было время, когда без уха ты нравился людям больше, чем если бы оно у тебя было. Но теперь ты генсек и почти президент. Надо, чтобы было два уха.
– Ну как? – настороженно спросил Беляев, медленно поводя головой то в одну, то в другую сторону.
У Скорочкина натурально шевельнулись волосы, а Дьяков даже издал какой-то звук – он, видимо, хотел сказать «ой!», но вовремя зажал ладонью рот и получилось «у-у-у!».
Беляев строго взглянул на него и спросил:
– Что, очень плохо?
Скорочкин, у которого волосы уже вернулись на свое место, опустил глаза и тихо спросил:
– А ты сам-то видел?
– Видел, – вяло махнул рукой Беляев. – Они, хирурги эти недоделанные, сказали, что скоро сравняются.
– Кто?
– Да уши. Что, совсем хреново?
– Понимаешь, Борис, у тебя искусственное ухо розовое и маленькое, как у младенца, а свое – темное и покусанное, как у раненого динозавра. Куда они смотрели, твои хирурги?
Беляев аж подпрыгнул.
– Что ты несешь?! Розовое – это же мое ухо, родное. Оно же теплое. – Беляев для верности потрогал ухо и удовлетворенно кивнул: – Говорю же, теплое. А это… – Он помрачнел, пытаясь скошенными глазами заглянуть себе за щеку, – …это какое-то черное и холодное. Это не мое! Это то, которое только что пришили!
Скорочкин захлебнулся от возмущения:
– А вы куда смотрели, идиоты несчастные?! – налетел он на охрану. – Как водку с вождем жрать, так вы первые, а когда ему ухо не то вшили, вас нет. Вы где были, янычары хреновы?
– В коридоре мы были! – ответил за всех тот, что был с Беляевым еще с Краснодара. – Он когда вышел, уже в шлеме был. А спрашивать как-то неловко. Я же не могу ему сказать: сними шлем, дай посмотреть… Но вы не беспокойтесь, Евгений Иванович! Люди уже поехали с хирургами разбираться. Если что, мы из них доноров сделаем. Их уши и пришьем, причем оба, чтобы одинаковыми были.
– А мое, то, что теплое, его тогда куда? – недоуменно спросил Беляев.
Охранник тяжело вздохнул.
– Тут, Борис Нодарьевич, выбора нет! С такими ушами, как сейчас, вам на люди нельзя. Шок будет! Поэтому надо либо все назад вернуть, как было, либо оба уха менять, чтобы красиво сидели. Иначе ничего не получится.
– Да, Борис, – согласился Скорочкин, – он прав. А пока надень-ка шлем, вон идут наши демократы. Не надо, чтобы они тебя с такими лицевыми дефектами наблюдали. Здравствуйте, Антон Борисович! – поприветствовал он почти без паузы входящего в зал высокого блондина. – А это кто с вами? Мы же договаривались – если кого-то нового приводите, предупреждайте!
– А я и предупредил, – спокойно ответил блондин. – Только не вас, милейший, а Бориса Нодарьевича! Хочу вам представить, господа: полковник Цапля, воевал в Афганистане, десантник.
– Честь имею! – рявкнул полковник утробным басом. – Где есть тигр, я его буду укротить?
– Чего-чего? – изумленно переспросил Скорочкин.
– Шутка! – еще гуще произнес Цапля. – Это из фильма «Полосатый рейс». Я его как посмотрел еще в первом классе, так и шучу теперь, как тот укротитель из фильма. Не постоянно, конечно. Только когда здороваюсь.
– Ладно! Не придуривайся! – Антон Борисович Братский хлопнул полковника по могучей спине. – Он умница и интеллектуал, каких мало, но иногда специально гнет из себя солдафона. Эпатирует! Характер у него такой: всегда все делать с вызовом! Вот кого надо в министры обороны, Борис Нодарьевич! А не этого вашего Пашу Запорожца. И даже не вашего Плотникова, господин Скорочкин. Я же знаю, что вы уговариваете генсека назначить на эту должность вашего пожирателя партбилетов.
– Хватит! – хлопнул по столу Беляев. – Кстати, а почему вы моего министра Пашей Запорожцем называете? Он же вовсе не из Запорожья. Он вроде бы родом из деревни где-то под Рязанью.
– «Запорожец», Борис Нодарьевич, пошло не от географии, а от манер вашего министра. Ничем не гнушается. Взятки «Запорожцами» берет, причем даже с ручным управлением.
– А зачем ему «Запорожцы»? – искренне удивился Беляев. – Да еще с ручным управлением. Он же вроде не инвалид?
Братский хмыкнул:
– Да потому что доступ к ним имеет. Ему предписано эти машины выдавать тем, кому положено, причем бесплатно, а он их продает на сторону.
– Проверю! – грозно сказал Беляев. – Если правда – башку ему сверну. А если врешь, то тогда тебе, Братский, сверну…
Пока они обсуждали министра, комната постепенно наполнилась людьми, которых очень трудно было представить членами одной команды, настолько они отличались друг от друга. Разным было все: возраст, манера одеваться, поведение и даже запах. От одного, высокого стройного брюнета в обтягивающей черной «водолазке», нестерпимо пахло дорогими французскими духами, причем, похоже, женскими. Брюнет жеманно улыбался и делал многозначительные знаки входящим мужчинам: кому-то подмигивал, другому посылал воздушный поцелуй, а одного даже пытался похлопать ниже спины.
А рядом с ним подпирал стену крутым плечом лысоватый, рано ссутулившийся мужичок, прятавший руки с грязными ногтями за спину. От него стойко пахло бензином и еще чем-то непередаваемо знакомым – похоже, это был запах промасленного железа, знакомый каждому с детства, кто делал себе самокат с подшипниками вместо колес или консервировал на зиму велосипед, заботливо смазывая все металлические поверхности густым слоем солидола. Правда, сегодня к этим запахам добавился едва уловимый запах спиртного…
Это был рабочий Николай Осокин, которого Беляев неожиданно предложил избрать первым секретарем подмосковной парторганизации. Осокин сильно смущался, попадая в окружение журналистов, актеров и прочей развязной творческой интеллигенции. Он почти всегда молчал. А когда к нему обращались с прямым вопросом, то мгновенно густо покрывался от волнения красными пятнами и произносил одну и ту же, подсказанную кем-то фразу: «Я как раз сейчас размышляю над этим вопросом. Давайте вернемся к нему через неделю». После такого ответа от него тут же отставали, а Осокин мысленно благодарил человека, научившего его не оставлять собеседнику никакого шанса на продолжение беседы.
В этот раз Коля хлопнул сто граммов для храбрости, и его в тепле стало развозить. На пике алкогольного дурмана Осокин заметил, что в зал, как-то боком, удерживая на лице выражение глубокой печали, проникает редактор «Фары перестройки» Длинич, только что вернувшийся из очередной поездки в США и опубликовавший в своем журнале очерки об американском рабочем классе. Смысл публикации сводился к тому, что американские работяги всегда энергично борются за свои права, объединяются в профсоюзы, а если надо – выходят на многотысячные демонстрации и перегораживают тяжелыми грузовиками центральные улицы американских городов. Поэтому и зарплата у них доходит до десяти тысяч долларов в месяц. «Вот и у нас бы так, в цитадели мирового социализма, – заканчивал статью Длинич. – Может, тогда и в СССР наконец-то появится настоящий рабочий класс – богатый и активный».
Реакцию Осокина на статью усугубляло то, что он впервые увидел доллары примерно за неделю до ее