собственноручно написал, что ему 38 лет. А — до считает возможным на этом основании опровергнуть указание автобиографии. Годом рождения Абовяна он считает 1809 год.
Вовсе не желая опорочить все свидетельства послужного списка, я должен напомнить, что было бы легкомысленно исключать возможность хронологической ошибки в ответе Абовяна. Он составлен на память и, вероятно, много позже автобиографии.
При отсутствии метрической записи, такого рода документы тем менее достоверны, чем позже они составлены. Память — плохой хранитель хронологии.
Как бы то ни было — время его рождения до сих пор точно не установлено[1].
Отец его был крестьянином; в роду упоминаются эриванские мещане; было время, когда пытались доказывать, что в какой-то легендарной древности предки Абовяна были «благородные мелики», но никто этому не поверил, даже Геральдическое управление, которое было не очень строго к фактам, охотно раздавая «благородное» звание тамбовским обрусевшим татарам, азербайджанским бекам, грузинским князьям и астраханским армянам. Вспомните курьезный рассказ П. Прошьяна о том, как его астраханский родственник на весьма сомнительных основаниях протащил, их в дворяне. Но даже Геральдическое управление не могло себя убедить в достоверности этой версии. Правда, уверяли позже, будто документы, подтверждающие эту легенду, пропали, но такая своевременная пропажа еще более убеждает историка в его сомнениях. Наконец, не исключена возможность, что род Абовяна имел какие-то связи с духовным сословием. Во всяком случае Абовян в письме к Уварову прямо говорит, что он «происходит из духовного звания».
Семья Абовяна, вероятно, была небогата, по крайней мере если судить по иным стихам и рассказам самого Абовяна, хотя, с другой стороны, связь с эчмиадзинским монастырем указывает, что она и не из бедных, так как монастырские чревоугодники никогда не питали особой слабости к тем мужикам, которые не могли хоть несколько раз в году быть на «богомолье».
Абовян — сын такого средней руки крестьянина.
Девять лет он жил дома, о жизни этой нам ничего неизвестно. Осенью 1815 года отец привел его в Эчмиадзин и отдал монастырским крокодилам на духовное и физическое истязание.
Мы не знаем, как и чему он там «учился», но мы имеем позже упоминание о том, какой след в душе Абовяна оставил этот мрачный духовный острог. «Абовян сказал мне, сопровождая нас в Эчмиадзин, — рассказывает Боденштедт, — что он вступает в эти древние стены с дрожью, до того невыносимы были те впечатления, которые он получил в юношеские годы и которые никогда не сглаживались в его памяти. Неоднократные попытки к побегу неизменно кончались неудачно и давали повод к тому, что с ним обращались все более строго»… «Так он вырос в слезах, молитвах и постах, в дикой, неспособной ни к чему благородному, неестественно чувственной обстановке».
Через шесть лет он перебрался в другой монастырь — Ахпат. Сколько времени он пробыл там и что делал — тоже неизвестно. Выясняется только, — опять-таки по рассказам, — что в 1821 году он перебрался в Тифлис «для усовершенствования» в науках, что года два он учился у епископа Погоса, пока в 1823 году не была открыта семинария Нерсеса, куда он и поступил. Учился он, как в импровизированной школе Погоса, так и в семинарии, хорошо.
«Получив первоначальное воспитание в эчмиадзинских кельях, Абовян переселился вместе со своим покровителем (духовным отцом) епископом Антонием в Ахпатский монастырь, — рассказывает Назарян, — отсюда, затем переселившись в Тифлис, он был передан архимандриту Погосу из Карабаха, который, начиная с 1816 года, обучал учеников в своей келье при Тифлисском монастыре. Абовян, как и другие юноши-армяне, к числу которых принадлежал и пишущий эти строки, трудился с утра до ночи, ломая голову над грамматикой Чамчяна, над риторикой. Архимандрит Логос мог обучать лишь механически, не будучи в силах оживлять свое преподавание, старое, мертвое армяноведение, которое и было единственным предметом учения. И нужно сказать, что этот учитель дал своим ученикам больше побоев, чем знаний. Такова была тогдашняя армянская учеба и в этом «виноват был не архимандрит Погос, а его грубое и темное время.
Неуместно было бы мерить прошлое по нашим прогрессивным и естественным временам.
С открытием в 1823 году в Тифлисе училища Нерсесян, с установлением там новых методов обучения приглашенным из Москвы Арутюном Аламдаряном, — Абовян и мы, его товарищи, перешли в это училище, где кроме армянского языка можно было хоть немного обучиться русскому, персидскому, а позже и французскому языку. Абовян, обучаясь до 1828[2] года и будучи старше по возрасту, выделялся среди своих товарищей вдумчивостью, особенно же исключительной памятью.
Больших знаний он из этой школы не вынес, как и ни один из нас, да и невозможно было вынести что-нибудь из этого бессистемного жалкого ученья, но справедливость требует указать, что в некоторых из нас эта школа посеяла семя живого стремления к знаниям».
Вот вкратце тот мучительный путь, который прошел Абовян в юности. В этой обстановке у него зародилась идея культурного монастыря, который взял бы на себя великое дело просвещения народа.
«Пятнадцати лет я читал деяния Луки Ванандеци, Симеона Католикоса, Мхитара Аббата и других отцов и мечтал самому по мере сил быть полезным моему народу…» — пишет он. Целые дни прислуживая старым невеждам, безграмотным и бездарным духовным чинодралам, Абовян проводил ночи напролет в размышлениях над судьбами тех, кого он оставил за монастырскими стенами, мечтая о возможности для них просвещения без мучительных унижений, которые выпали на его долю. Мысль его вращалась в привычных рамках церковных преданий, идеи выливались в обычные готовые формы церковного реформаторства, в голове складывались контуры нового просветительного возрождения угасающей и тонущей во тьме и разврате церкви.
Понукаемый варварами, циниками, сребролюбцами и предателями он создал себе идеал нового церковника, какого-то воображаемого культурного братства, своего рода конгрегацию[3] Мхитара Аббата в сердце Армении, где будут работать просвещенные монахи, служители народа, чистые и непорочные, причем и задачи этого братства он представлял совершенно аналогичными тем, которые осуществлял католический поп в Венеции, только на почве и в пределах грегорианской ортодоксии.
Побывав в Тифлисе и «усовершенствовавшись» там в науках, он не смог отделаться от этой идеи, и стал настойчиво искать случая съездить в Италию к мхитаристам. Он жаждал воочию видеть этих «идеальных» попов, так непохожих издали на эчмиадзинских насильников, так ловко и по-иезуитски святошествовавших в своей литературе. В своих «Ранах Армении» он рассказывает, как он, оставив семинарию Нерсеса, поехал к католикосу, чтобы проситься в Венецию: «Тогда я ушел из училища и отправился из Тифлиса в Ахпат к католикосу Ефрему, чтобы заручиться бумагой, съездить к родителям и с ними эмигрировать в Венецию. Все уже было готово, из Османлу приехал священник с сыном и намеревался вернуться обратно. С ними хотел выехать и я, но портной не успел с одеждой… Как я был опечален, что. они уехали, а я остался».
Он остался — и эчмиадзинские бездельники решили облагодетельствовать Абовяна. Его назначили на служение архимандриту Антону, «а потом — архиепископу Ефрему», дав ему звание диакона. После смерти Ефрема, Абовяна назначили «переводчиком и писцом католикоса».
Это было не первое его поражение. Но оно не привело его в отчаяние: он продолжал упорные поиски путей к воплощению своей мечты. Он ощущал потребность новых путей, но был бессилен наметить эти пути вне пределов религии. На его плечах лежал груз церковных традиций. Самое смелое, до чего мог дорасти в этой обстановке измученный противоречиями Хачатур-дпир[4] — была мечта о новой реформации.
Смутные передовые идеи бродили в голове Абовяна, но ни осмыслить до конца, ни поставить их правильно он не мог, он стоял обеими ногами внутри древних стен Эчмиадзина, искал пути в землю обетованную на церковной почве, надеялся вывести свой народ к светлому будущему через узкие ворота монастыря, хотя бы и реформированного и, к великому своему несчастью, не видел, не замечал, не сознавал и не мог сознавать, что эти ворота ведут в тьму, в варварство, в одичание, что этот путь есть путь