Парроту, а, полагаю, потому, что Абих, в отличие от прочих европейских путешественников, был великодержавно настроенный сухой, педантичный чиновник, который не обнаруживал никакого интереса к живым людям, их запросам и горестям, предпочитая иметь дело с камнями и руинами. Он относился к Абовяну с высокомерием действительного статского советника, которому какой-то коллежский асессор обязан дать все сведения, и ни разу не потрудился отметить ни участие, ни помощь Абовяна в изысканиях.
Последняя схватка с церковной тьмой и духовной инквизицией
1843 году католикосом армян был избран Heрсес. Этот факт Абовян воспринял с острым интересом. У него появились надежды. Он устал от преследований, от неудачи, у него вновь возродились иллюзии, что можно быть полезным народу, сидя за монастырским рвом. Но вероятно Абовян не рискнул бы очень много надежд возложить на этого достаточно ему известного хитрейшего ханжу, если бы Нерсес сам первый не написал ему 25 января 1844 года письмо с просьбой сопровождать Абиха в его путешествии по Армении. Этот жест Нерсеса Абовян расценил как особое расположение к себе, поэтому, когда ему стало невыносимо тяжело в 1845 году, Абовян написал ему свое знаменитое трагическое письмо.
В мировой эпистолярной литературе немного найдется таких памятников. Это — вопль исстрадавшейся души, это — тяжелая пощечина церкви, это — обвинительный акт против общества, но одновременно это — декларация демократических принципов, защиту которых прокламирует Абовян.
«Пятнадцать лет тому назад, — пишет Абовян, — отправился я в Европу с теми побуждениями и надеждами, что со временем буду полезен народу и отечеству моему. Окончив учение, поспешил вернуться, и что же? Полтора года по возвращении моем из Европы оставался в Тифлисе без куска хлеба. Казенную службу мне предлагали в любую минуту, но я не желал оставить духовное звание». С своей стороны, духовенство не желало принять меня в свою среду. Даже ходатайство сенатора Ганна не помогло. Покойный (католикос Иоанн — В. В.), считая меня лютеранином, не уважил просьбу столь видного лица»… «Понуждаемый нуждою я поступил на казенную службу, которой вовсе не желал. Возбужденный враждой (преследованиями), я вступил в брак, неожиданный для меня».
Работая в уездной школе, он параллельно вел свою школу, учениками которой очень гордился. Из них некоторые учились в Москве и Петербурге, «где среди многих учащихся мои ученики высоко держат голову над всеми». Слава о них не могла не дойти до Нерсеса. И не только столичные, не менее прославлены его тифлисские ученики. «Но и здесь зависть и злая воля моих сослуживцев насильно лишили меня моих учеников и сделались причиной того, что я оставил Тифлис и удалился сюда, где нахожусь теперь со скорбной душой и при последнем отчаянии. Я говорю не о личном существовании и не о славе, которые имею, а о том, что дни мои проходят бесполезно, желания мои умирают, я вижу несчастную судьбу родины моей, я не имею средств и возможностей помочь ей, — а это и была первая и последняя цель моего существования».
Годы проходят, лучшая пора творчества уходит, сам он чувствует, что это болото душит его мысль, чувствует себя бессильным осуществить то, что считает целью своей жизни…
Есть отчего прийти в отчаяние.
И Абовян с отчаяния решил «уехать навсегда отсюда в Россию или в Германию», однако обстоятельства препятствуют ему. В письме одним из этих обстоятельств он выставляет надежды, которые у него возродились в связи с выборами Нерсеса.
Он просит Нерсеса принять его вновь в духовное сословие и восстановить в монашестве, надеясь таким образом осуществить свою мечту о новой духовной конгрегации. Поэтому, только поэтому он хочет бросить семью. Национал-демократы очень хотели истолковать это его заявление как бегство от иноплеменной жены. Так видимо понял его Назарян. В письме, приблизительно того же времени (от 10 ноября 1845 года) он отвечает Абовяну, который в письме к нему жаловался на одиночество своей жены, лишенной не только культурного общества, но и общества немецкого.
«Жена твоя безутешна, говоришь ты, вследствие отсутствия там немецких друзей или немецких семей. Так же как и моя недовольна окружением своим, хотя в Казани и достаточно домов и семей профессоров. Но таковы особенности нравов этого гнезда, где мужчины часто отсутствуют и где приличие требует от уважающих себя женщин сидеть дома. Но как иначе? Жена должна весь свой мир находить в муже, с ним жить и действовать, как духовно, так и морально. Но возможно ли это когда у обоих нас жены иностранки, безучастны и невежественны во всем, что касается нашей национальности, нашей национальной жизни и мысли… мужественно говоришь ты. И вполне прав — и я и ты ошиблись, взяв в жены себе европейских девушек. Должен сказать, во-первых, что ни моя, ни твоя жена не могут быть названы европейками, ибо родились и учились в темном углу, в отчем доме и не узнали ничего».
Эту обывательскую либерально-националистическую филиппику Назарян заканчивает словами: «Кажется, ты одобряешь сказанное мною».
Конечно, нет!
Абовян вовсе не потому решил идти в монахи, что думал избавиться от жены и семьи, что убегал от иноплеменной подруги. «Вступив в брак, я давно отказался от него не потому, что не люблю семью и детей, вовсе нет: жена моя, будучи немкой, может быть украшением всякого дома своей доброй нравственностью и благопристойностью, — а вследствие неизлечимой болезни сердца, которая и становится причиной моей смерти, подсекая и уничтожая всякие силы во мне. Весь мир мертв в глазах моих, ибо нет у меня иной жизни, чем благополучие моей родины».
Вот какова природа этой грусти, причина этой трагедии. Ни личной жизни, ни любви, ни счастья человек не может воспринять, занятый своей неудачей, сбитый с путей, обезнадеженный невозможностью работать на благо родине и народу.
На кого же он возлагал надежды?
На Нерсеса!
Чтобы узнать цену Нерсеса достаточно взглянуть на решение синода по делу Мариам, возбужденному Абовяном в этом же письме. Что Абовян придавал этому делу исключительное принципиальное значение, видно хотя бы из того, что он свое важнейшее письмо (выше нами подробно цитированное) открывает этим сообщением и просьбой.
Беспримерное «решение» Нерсеса по этому делу неминуемо должно было окончательно отрезвить Абовяиа, если бы даже других фактов и не было. «Не считаю неприличным, — начинает свою просьбу Абовян, — принести к стопам вашего преосвященства мольбы слуги вашего и несчастной, осиротевшей, одинокой женщины по имени Мариам из Канакера, которая уже пятнадцать лет мучается без родителей и без друзей, не получая помощи и свободы от человеколюбивого нашего духовенства».
«Человеколюбивого!» Достаточно в самых общих чертах познакомиться с делом, чтобы почувствовать сколько едкой иронии в этом слове.
Дело это заключается в следующем: одну канакерскую сиротку Мариам выдали насильно замуж за армянина-чужестранца. Девушка в первую же ночь убежала обратно к родным и заявила, что покончит жизнь самоубийством, если ее пошлют вновь к мужу. Духовные власти освободили от брачных уз мужа и тот вскоре женился, имел взрослых детей, а бедная сирота пятнадцать лет обивала пороги духовных лиц и учреждений и не могла получить права выйти замуж.
«Даже камни вопиют о невинности этой женщины», — убеждает Абовян и взывает к гуманности и к совести католикоса; кому же как не начальнику духовных варваров укротить зверство, чинимое синодом? «Надеюсь, спешно найдете возможность приказать избавить ее от этого несправедливого насилия и дать свободу ей от бессовестных рук».
Александр Ерицян, который опубликовал этот документ, установил по делам синода, что «Нерсес не услышал просьбу Абовяна, решил — Мариам, как по своей воле вышедшую замуж и по своей же воле оставившую мужа, навсегда лишить права вновь бракосочетаться, а ее муж, невинный в этом деле, по распоряжению синода уже вступил в брак». Ерицян с оттенком гадкого двусмыслия и желая оправдать это инквизиторское решение палачей из синода говорит: «Рассказывают, что сам Абовян был в числе сочувствовавших Мариам и был причиной развода и вообще наш ученый господин имел очень неполное