милиционерам и черным таксистам, прописанным у ближайшей остановки, – знала всех по именам и беззлобно отбивала их лапающие руки, Чухарев резко поворачивался и уходил без «до свидания», обещал, ярясь: больше не приду! тварь! безмозглая корова! – но утром уже не чуял вчерашнего омерзения, а после обеда ждал вечера с радостным нетерпением! Чухарев присаживался сбоку на подоконник магазинной витрины и смотрел: у нее такая большая грудь, что Марина передвигалась, словно стесняясь, – боком. Она жирно красила губы на казавшемся грязном лице, и яркий лак раз в неделю возобновлялся на запыленных пальцах, – и ему, он понимал, не выговаривая про себя, но понимал – хотелось потрогать ее, сжать, увидеть ее раздетой, он представлял, как скажет: покажи свою грудь, попросит, нежно прикажет, и она не удивится, для чего же еще она? – словно дождавшись, притворно погрустнев или щедро улыбаясь, потянет пухлой рукой, краснея, молнию вниз. Он спешил к лотку, но… доходил – и все казалось невозможным, хотя – вот – он мог протянуть руку и коснуться ее бедра, словно случайно, и – не мог. Он повторял: «Какая ты красивая сегодня…» – что еще сказать? она – не понимала. Что надо говорить, чтобы поняла? куда-то пригласить? Но она работает каждый день до восьми, а ночами его ждали дома. И куда идти с этой безобразной тушей, плохо одетой, глупой, тратить на нее деньги (деньги он не считал личными, деньги – семьи), все это планировать, строить рядом с существующей какую-то еще одну позорную жизнь. Главное – жалко времени, такой длинный, ничего твердо не обещающий путь – вместо того чтобы сказать: покажи свою грудь – только это, больше ему ничего не надо, и еще – много других, всех…

Пошел дождь, гибэдэдэшники стояли на Садовом в накидках, нацепив целлофановые пакеты на фуражки, – Чухарев вымок, как мокнут под дождем только дети, и шел, торопясь, вниз по Грохольскому, шатаясь от тяжести одежды и странной дурноты, ему не хватало воздуха, тяжело давался вдох, и – выдох, сердце обморочно редко вздрагивало, отдавая сильно в затылок, слева; он чуял себя больным, оторванным от календарного дня, как когда-то – прогуливая школьное расписание; он провалился внутрь себя, и там, издали, обложенный коллекционной ватой, он о многом забыл, многое мучавшее его потеряло смысл и все – сделалось возможным измученному человеку, шедшему словно спросонья, – Марина пряталась от дождя под магазинным козырьком, накрыв товар квадратом серой пленки, – подвинулась, давая ему место, и Чухарев, не останавливаясь, словно с разбега, вдруг – неловко обнял ее и прошептал:

– Соскучился.

Марина шутливо прижалась к нему, и он почуял будоражаще: так – и они постояли, раскачиваясь, как родственники; рассмеялась и отстранила, покажись: вроде не пьяный:

– Дождь. Никакой торговли.

Чухарев выждал до конца, исчерпав обычное отведенное время – что сказать дома? Придумаю, когда поеду. В восемь грузчики покидали в «газель» товар и разобранный лоток, Марина отдала бордовый форменный фартук.

– Ты сейчас куда? Она вздохнула:

– В метро. Мне на «Партизанскую», деньги сдавать.

– Довезу. – Поймал машину, они ехали, почти не разговаривая, сидели тесно, он с боязливой уверенностью трогал ее руку, рассказывая про встречные улицы, мосты и дома, – она сонно всматривалась в огни и тьму, никогда не ездила по Москве на машине, одинаково повторяя:

– Красиво.

И на «Партизанской» спустилась в подвал четырехэтажного дома, собранного из рыжих кирпичей, с тяжелым пакетом мелочи и пачкой денег, обхваченной резинкой, коротенькая куртка не закрывала широченный, извилисто качающийся зад, у лестницы, ведущей в подвал, стояла банка из-под оливок, в дождевой воде плавали узкие, женские окурки.

Чухарев продрался сквозь шиповники и прохаживался по коврикам теней, расстеленных кленами; в беседке парень целовал девчонку, уткнувшись ей куда-то в шею, словно грыз ухо, кошка мягко ступала по своим делам, не замечая прогуливаемую таксу, под фонарем остановились прощаться молодые матери, сдвинув коляски, – у одной из-за джинсового пояса торчал край белых трусов с красными цветами – казалось, маками.

Он зажмурился, словно отдирая от раны бинт:

– Алло.

Но это звонила дочь.

– Папа.

– Ты мое солнышко. Ты моя самая красивая девочка на свете.

– Во сколько придешь?

– Сегодня поздно, – он поднимал глаза на нелепые переплетения черных веток и тоскливо приподнимал плечи, он словно жаловался с остывающей, смирившейся болью – из плена, изнутри тела, мягкой, вонючей, покрытой шерстью, тюрьмы. – Я сейчас на встрече.

Она помолчала, отвлекшись на что-то, потрогав, перелистнув или подойдя к подоконнику, ей нравилось разгуливать по комнате с трубкой, как делает мама.

– Встреча с кем?

– С заказчиком.

– Как это?

– Люди заказывают мне работу. Я ее делаю. Заказчик платит деньги. И летом мы полетим на море.

Дочка равнодушно протянула:

– Поня-атно… – И прошептала, задев губами трубку: – Приходи скорее.

– Что-то случилось? Поссорилась с мамой?

– Мама на меня кричит. Сказала: засыпай сама!

– Наша мама – самая лучшая. Она сейчас просто очень устает. Не обижайся на нее. И она тебя очень любит.

– Погасила мне свет, – дочь набрала воздуха и, начав с тонкого, нарастающего стона, заплакала где-то вдали, выронив трубку или уткнувшись во что-то.

– Не плачь, милая, – говорил он тому, кто его не услышит. – Ты моя самая любимая. Засыпай, я скоро приеду и посижу с тобой. Не плачь! Все будет хорошо! Пожалуйста! – Он отключил телефон: ничего, дочке просто нравится говорить по телефону, жена устает и последнее время срывается на нее (что-то сказало: поезжай домой), но скорее всего набегалась и устала и теперь капризничает… Или ей одиноко? Или чтобы привлечь внимание – позвоню папе; всегда, когда ее обижают: позвоню папе; ей бывает страшно засыпать одной, с ней, хоть немного, надо посидеть, держа за руку… лишь бы жена не бросилась звонить следом: «Что он тебе сказал?! Он домой собирается?! Почему отключил телефон?! Папа не хочет со мной говорить!» – крик и еще слезы – «Не могу с тобой сидеть, засыпай одна!» (поезжай домой!)… ничего, просто позвонила, сейчас успокоилась и спит, дети все забывают бесследно, и первые годы слипаются в непрозрачный ком, только мерцают ощущения света и ощущения тьмы, застывшие в недоступном согласии – все забудет, без следов и шрамов, запомнит море.

– …Я думала, ты ушел.

– Где ты живешь?

– Да вот тут пройти. Рядом.

Они прошли двором, словно о чем-то договорившись, следующим двором, под арку – по незнакомой, странной земле, на другом конце Москвы, в неурочное, отвоеванное время, расширяющее, делающее бесконечно долгой его молодую жизнь, он даже не пытался запомнить дорогу – где-то недалеко завывая, разгонялось метро.

– А что у тебя дома? Кошки? Собаки? Хомяк? Ревнивый муж?

– Никого нет, – хрипло рассмеялась она. Ведь совершенно незнакомое лицо, вдруг он всмотрелся – кто это? – Снимаю с тремя девочками однокомнатную. Они из Саранска. Знаешь? Мордовия. Вон наше окно.

В окне – включенный свет, люди, занятое место. Некуда.

Постояли у подъезда; уже привычно, как освоенную территорию, он тронул рыхлую руку:

– Пойдем, пройдем еще круг.

И она с покорностью, переполнившей его кровью, пошла и остановилась там, где он остановился и ее поставил – в тени кустов, у решетки детского сада; они оставались невидимыми для неприятно освещенных кухонных окон, где двигались седые космы и голые плечи, где холодно и равномерно мерцала телевизионная трясина. Чухарев развернул ее спиной к балконным длинным плевкам и покуриваниям, она вопросительно

Вы читаете Каменный мост
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату