– Ваши новые родители…

– О-о, они совсем разные люди… Папа любил танцевать. На всех приемах! И со мной даже. Привозил из-за границы много пластинок. Танцы – это движение, движение, мы по два часа гуляли и летом, и зимой, я на лыжи его поставила, хоть немножко, но ходил и редко падал. Решительный, твердый очень человек.

В десять утра как штык выезжал на работу. В пять часов как штык ехал обедать в кремлевскую столовую и получал на ужин паек: французскую булку, икру – все нам доставалось.

Приходил, сразу спрашивал: кто дома? Сразу обходил все комнаты, в кабинете снимал китель, надевал кофту с треугольными пуговицами и ложился на диван: «Я должен пятьдесят минут поспать». Вечером выходил к ужину.

Мама жила своей жизнью. С папой они дружили, но не имели ничего общего. Ей скучно было. Прихожу: она в постели. «Вставай, вставай, нельзя лежать!» – одевала ее в красивый узбекский халат, заставляла завтракать. Переводила с английского она много, но все равно скучала. Муж уехал на работу, дети ушли в школы – что делать? Дружила только с американцами, тогда много приезжало советских американцев. А папа это не одобрял: «Пойми, я не могу к себе в дом приглашать иностранцев!» Хозяйством не занималась. Мне кажется, за всю жизнь даже чая не поставила на плиту. Все делала женщина Афанасьева, что жила при кухне.

Все вместе встречались только за ужином. Так всю жизнь и прожили.

– Почему между ними не было любви?

– Мамина мама в семьдесят лет имела любовника и дочь поучала: каждая женщина должна иметь любовника. Наверное, это влияло.

Так получилось, что школу мама не кончила, нянчила сводную сестру, устроилась в какую-то контору переписывать цифры: «Я умирала от этой работы», через культурную подругу Филис познакомилась с русскими большевиками в Лондоне. А большевики жили скучно, ждали революции и думали: еще ой как не скоро. И вот под таким влиянием – папе под сорок, семьи нет, революции нет, она – англичанка, певучая и жизнерадостная, – что-то у них там и завязалось… А еще она помогала ему с переводами писем. Папа часто повторял: как она мне помогала, как она мне помогала. А потом у него вдруг вырвалось: «И как же она изменилась, когда мы приехали в Москву».

Я не поняла, что он имел в виду.

Но я поняла, что ей нечего было делать в Москве. И она создала свой мир и поселилась в нем: любила на выставки ходить, тянулась больше к абстрактному, в модерн. Р-овым увлекалась, он тогда только появился, завела любовников. Я этого не знала, от Уманского мне здорово попадало.

– Вы знали Константина Уманского?

– Он заведовал отделом печати, и все мамины любовники инокоры шли через него. Она брала с собой американского корреспондента и везла на дачу. Звонит Уманский: «Зина, ты в своем уме?» – «А что я сделала?» – «Почему ты разрешаешь маме возить иностранцев одной на дачу? Ты что, ничего не знаешь?» – «Понятия не имею. Откуда мне знать?»

Помню случай. Воздвиженку знаешь? Там Президиум ЦК, чуть дальше кремлевская больница, а на углу магазин, где продавали старые книги, – хороший там дядька был, все запрещенное давал нам с Татьяной, и мы рылись, рылись: Есенин, Блок, Белый, Хлебников… не важно, потом все это ликвидировали. И однажды мама взяла меня на Воздвиженку: «Идем в гости». Она, я, Уманский и один корреспондент, Кеннет его звали. Поднялись на третий или четвертый этаж, Костя открыл своим ключом, сели, поговорили немножко. Тут Костя встает и толкает меня в бок: «Ну, Зина, мы уходим». – «А мама?» – «Это тебя не касается». И мы ушли, а мама с Кеннетом остались. А оказалось это место – гостиница НКВД!

Еще один иностранец приехал как турист – Джок. И мама к нему привязалась, и на квартиру к нему ходила. Папа несколько раз делал ей втык, чтоб в нашем доме Джок не появлялся, поэтому, если иностранец засиживался допоздна и приходил папа, я прятала Джока в шкаф.

А папа кричал маме много раз: «Я не могу их убедить, что ты ничего не знаешь!!! Они-то думают, что я что-то тебе говорю о работе!»

И вот однажды мама приехала к Джоку, а его нет. Исчез. Какие-то люди за ним пришли, велели собрать вещи и увели. Знакомые австрийские коммунисты в тот день оказались на Белорусском вокзале и видели, как Джок в сопровождении штатских шел по перрону – и его посадили на поезд.

Наверное, папа попросил, чтобы Джока убрали. Он сказал: «Мама не понимает, какую мне роет яму».

– Что изменилось в вашей жизни после отставки Литвинова?

– Первого мая мы ходили на демонстрацию и, как все порядочные люди, уехали на дачу. Третьего вернулись в Москву, я вернулась из института, и где-то в четыре часа – биб! – гудок папиного автомобиля. Что случилось? Он же должен сейчас ехать в кремлевскую столовую. Заболел? Ничего не понимаю. Выхожу на лестницу: папа поднимается. Входит, открывает свою комнату, кладет портфель: «Можешь меня поздравить. Я больше не нарком».

На пленуме его расчихвостили, только один человек выступил в защиту. Сталин. Поэтому папу не тронули. Несмотря на то что считали евреем. А он себя евреем не считал. Возмущался: я иврит знаю? В синагогу хожу? Книги священные я читаю? Какой же я еврей?! Он очень переживал, когда его называли евреем.

И продолжили мы жить, как прежде: за квартиру не платили, за питание не платили – все присылали: от фруктов до икры. Ездили на дачу, словно ничего не случилось, но на даче начались распри: кто куда – у Тани встречи с молодыми людьми, бросила школу, занялась живописью, Мише хочется на концерт… Все разошлись.

Кончилось тем, что я с папой вечерами на даче оставалась одна – такая я приученная и домашняя. Как кошка. Вечно дома сидела. Если в театр, то с папой. А у него пневмония ужасная, кашлял над туалетом до рвоты. А рядом только я. Я ему горячее молоко делала, чтоб без пенок.

– Некоторые говорят, он любил вас…

– …Ни к чему это. Он, конечно, ко мне тепло относился. Может быть, за мое внимание. Баловал. Это я согласна. Шоколад привозил швейцарский. А я с Татьяной поделюсь. Когда Татьяна переключилась на живопись, папа возмутился сильно и пригласил Грабаря посмотреть: есть талант? Грабарь ничего особенно не сказал. Папа перестал Татьяне деньги давать. Я возмутилась: «Это жестоко! Как же она на трамвае поедет, на автобусе?» – «Пусть мама ей дает!» Это был его способ отыграться. «Школу не кончила, а кидается в живопись!»

Мы гуляли. Он сказал: «Я надеюсь, что если меня заберут… Я на вас надеюсь». – «Что надеешься?» – «Что не выдадите. Не подпишете то, что нужно. Но если маму заберут – мы все пропадем». – «Почему ты так к маме относишься?» – «Потому, что она все подпишет. Ей все равно».

Он всегда ходил, любил ходить, и в кармане – кольт, вот такой. А в портфеле у него в кобуре вот такой наган. «Почему ты это носишь?» – «На всякий случай. Я живьем им не отдамся». Он попросил меня найти человека, кто бы прочистил наган, и я не придумала ничего умнее, чем попросить начальника папиной охраны Левашова…

У папы не было охраны. Потом, когда начал часто ездить, появился латыш. Латыша посадили, и появился Левашов. Производил интеллигентное впечатление. И у нас роман закрутился, Левашов обаятельный, харизматический, в университетском городе вырос, Томске. Так отличался от всех энкавэдэшников…

Папа мне твердил: «Ты глупая и наивная! Он специально подослан докладывать, что у нас в семье творится!» Я смеялась: «Папа, ну что он может сказать? Что ты танцуешь под патефон? Что ты рад, что не работаешь?

Что целый день сидишь без дела? И ходишь гулять до столовой?»

– Уманского вспоминают как красавца, все его любили… И дочь, говорят, красавица…

– Сексапильный. Он и за нами с Таней ухаживал, лез в постель. Прием в особняке, кончился ужин, он поднялся ко мне в комнату. Я его выставила. Он – в следующую комнату, к Тане. И все это так невзначай: ой, я ошибся дверью…

А девочка, дочка: не столько красавица, сколько у нее были изумительные курчавые локоны.

– Говорят, Уманский ухаживал за Петровой…

– Петрова! Вообще – странная женщина! Непонятно, откуда взялась. Ее лицо – сфинкс. Я не видела ни

Вы читаете Каменный мост
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату