— Конечно, друг. Поможем большой любви, — Кравцов заморгал и вытер пальцами, указательным и большим, заблестевшие глаза — от переносицы к краям. — Но с главой управы ты сам вопрос порешай, — еще десять процентов. — Это Хассо? По-дружески тогда, — пять.
Пресс-центр занимал три комнаты первого этажа, справа от буфета. Эбергард смахнул в сторону заявление курьера «Прошу выдать мне материальную помощь на покупку ж.д. билета» и взглянул в компьютер — парень, чье лицо отражалось в мониторе, недавно подстригся. Неужели у него черное лицо?
Когда Эрна вырастет… Напомнит: ведь мама тебя любила. Что ответит он? Ответит: любила… Когда любят, говорят: решил уйти — уходи. Но я всё равно люблю и буду любить тебя больше всего на свете, и годы ничего не изменят, вот на эту стену повешу твои фотографии, вот у этого окна я буду ждать твоего возвращения, смотреть на эту косую асфальтовую дорожку — от троллейбусной остановки, пока не умру; буду узнавать среди ночи твои шаги на лестнице и каждый день говорить дочери: как бы и с кем бы он ни жил и сколько бы ни давал денег, твой отец — самый лучший на белом свете. Вот любовь, а не когда через четыре недели приезжает и подселяется «мамин друг».
Эрна напомнит еще: но ведь и ты не любил ее. Это ведь будет ее волновать? Что он тогда… Ответит: неважно. Если бы мама любила меня по-настоящему, я бы вернулся. Даже по-другому: я бы не ушел! Так убедительно даст ей понять (Эрне будет важно узнать это), что родители действительно не любили друг друга — в расставании не было ошибки. Эрна вдруг спросит: а я? Что тогда я?
Ты. Он обнимет ее. Хотя девочке, когда она выросла, может быть неприятно, когда ее крепко обнимает и пытается прижать к себе пожилой, пожеванный человек. Но когда он потянется к ней и Эрна обязательно шагнет навстречу, он обнимет ее и прошепчет: Эрна, я любил тебя и тогда, когда ты была облачком, когда ты была глазастой гусеницей, ворочалась в одеяльном коконе и беззубо зевала, и теперь — когда ты стала яблонькой. Я буду любить тебя всегда. И если там, в этом черном «там», обрезающем мою жизнь лезвием «там», есть хоть что-то — я буду, на самом краешке, на самом входе, я там ничем не буду заниматься, я буду только сидеть и ждать тебя, чтобы сразу подхватить, еще на лестнице, как из рук медсестры в роддоме, чтоб ни на миг ты не успела подумать, что одна, что отца рядом нет.
Скоро, наверное, они сядут в кафе — где еще? — Эбергард посмотрит на любимые, ровно изогнутые, словно нарисованные брови и приготовится сообщить: знаешь, наверное, мы с мамой разведемся (здесь он не допустит паузы и дальше заговорит весело и на подъеме интонации), но для тебя не изменится ничего (но для тебя изменится всё) — что-то дрогнет, потрескается, прольется, опустеет и высохнет глубоко внутри, неслышно взорвется в любимых зеленых глазах, и через десять лет, открывая свою душу кому- нибудь (сколько же на свете скотов, но пусть ей встретится добрый, порядочный!) у какого-нибудь окна, наполненного ночью, она скажет: ну вот, а когда мне было одиннадцать лет, родители развелись. И всё кончилось. Жизнь оказалась совсем другой. И кивнет: «вот так-то», чтобы больше не говорить, чтоб не заплакать.
Мы с мамой решили развестись, потери невеликие: не смогу поднять упавшее одеяло и накрыть тебя, поцеловать спящий висок сквозь влажные прядки, освободить медвежонка из самых ласковых на свете объятий, не услышу (Сигилд не дозовешься) «Посиди со мной», когда страшно в темноте; держа за руку, не расскажу сказку какую-нибудь — вот и всё; да и Эрна потеряет всего лишь одну сказку «любили друг друга, жили долго и счастливо, и умерли в один день», никто не скажет ей: так бывает, так должно быть у тебя, у тебя так и будет — как у папы с мамой.
— Привет, привет, солнце наше появилось, — художник Дима Кириллович, как всегда, наперекор секретарше, отстаивая: у художника особые отношения с первыми лицами — напрямую, ворвался в кабинет, пробежка и — застелил стол свежими плакатами: — Смотри, как по противопожарке получилось. Как? Тут я мрачности подпустил… Схулиганил, а? И стихи свои добавил, ты не против? Вот к этому: «Чиркнул спичкой, закурил, лег в постель, забылся. Правый, как и левый глаз, навсегда закрылся!» А?
— Здорово, — Эбергард думал: где купить спиннинг?
— А вот «Для вас малыш — алмаз, икона. Не спи, мамаша, бди, отец! Замешкаетесь, как ворона, подпалит что-нибудь юнец!» Скажи: пойдет?
— Пойдет. — Где он видел спиннинги? На «Ботаническом саду» точно, в «Рамсторе» целый этаж, но туда пилить…
— Добавишь хоть сорок долларей за подписи? — Дима Кириллович принужденно захохотал, свернул плакаты и с чем-то приготовленным уселся напротив: жилистая шея, подвижное, изнеможденное лицо, обширная лысина, творческая седая борода, скрывающая желтозубый рот с двумя досадными прогалами, — Дима носил одну клетчатую рубашку по году, пока с воротника не начинали свисать нитки, все деньги тратил на дочь, только и разговоров: Тамарка, Тамарка, поздняя, долго ждали, жена не работала, развивая невероятно одаренную, по многочисленным сомнительным свидетельствам, девочку. Дима глядел на Эбергарда безумными, смеющимися глазами и походил на разжалованного за педофилию священника.
— Есть пять минут? — И не дав ответить: — Посоветоваться. Сам не могу понять: имеет ли мне еще смысл у тебя работать? — Это Дима спрашивал раз в месяц. — Я ведь не какой-то мальчик-верстальщик, примитив… У меня выставки были в Узбекистане, мои картины в галереях. Я тут послал смеху ради свое резюме — ты не представляешь, во, — он показал свою «Нокию» за восемьсот рублей, — звонят каждый день! В корпорацию зовут арт-директором. И в рекламу. И зарплаты — в четыре раза больше, не вру! В шесть! Ты чувствуешь, как Россия поднимается? Всюду запах денег! Вот и я почувствовал. Мастера, профи должны жить по-другому. Даже если просто в провинцию уехать сельским хозяйством заниматься, знаешь, как можно на сахаре подпрыгнуть? А я? Ты видишь, на чем я езжу? Тамарку еще на английский записали и в танцевальную… Педагог сказал: я сорок лет обучаю, первая девочка-феномен с такой пластикой, «драматическую ситуацию переживает не по-верх-ност-но», Тамарка моя! — Дима захохотал звуками «кх- кх-кхы», раскачавшись от радости, словно впервые это услышал, а не сам только что сказал.
— Ну, напиши заявление об уходе.
— Да вот и я такое помыслил, — протянул Дима Кириллович, хитря, дразнясь, что-то пробуя: да? нет? — Но подводить-то тебя не хотелось. Столько лет вместе… Сколько тебя выручал. На мое место человечкато не так-то просто, это я как раз очень понимаю. Да еще на такие деньги. Я ведь с идеей, у меня с Богом канал. Видишь, от меня свет? — протянул перед собой обе руки, вывернув к Эбергарду желтоватыми покойницкими ладонями, стеснительно подержал и убрал. — И у тебя тоже — канал, с Богом. Но у тебя есть еще и другие каналы. Вот ты послушай, что тебе сейчас Бог говорит? Молчит, видно. Меня, в принципе, всё здесь устраивало. Но деньги… Маловато, ты пойми. Долларов, думал, триста еще… — и как-то испуганно, через силу добавил: — четыреста. Небольшие, извини меня, для тебя расходы. Дела-то идут, разве не вижу? Квартира у тебя новая, слышал. Так? — Помолчал. — Ну… Как решил? — Еще помолчав: — Но я тебя не брошу. Звони. В плане совета. Не обижайся, просто время новое такое настало, чую: можно быстро вверх пошагать, потребовались большие идеи! — слышишь? Шелест знамен! Уже не слышишь. Уже где-то… Благодарю за сотрудничество! — В пособиях «Как правильно уволиться, прежде чем начать новую и богатую жизнь» Дима, видимо, прочел, что увольняться надо именно так — крепко и покровительственно пожав бывшему работодателю руку.
Молчание — всегда более сильная позиция, Эбергард молчал.
В дверь поскреблись, как мелкоживотными когтями, где-то над полом, внизу, и засунулся, словно столб косо повалился, в щель высоченный, пучеглазый, дерганый, зомбированный господин, но не упал, а на цыпочках подкрался к стулу, смотря наверх! — вбок! — на пол! — что-то мелко клюя, поднимая брови, удивляясь, дуя полноватыми губами и сразу после производя напряженно улыбающуюся гримасу, одаряя запахом типа «Кензо», показывая правильный костюм и портфель добротной кожи.
— А где же моя секретарша? — про себя Эбергард добавил еще два слова матом.
— Пошла, насколько я понимаю, порезать вам еду. — Зомби шептал несвободно, с некоторым дополнительным усилием и необъяснимыми паузами, что свойственно пожизненным отличникам, прирожденным холуям или заикам, скрывающим до поры дефекты своего речеговорения; с его позолоченной визитки глядела быстро испаряющаяся еще в глазах, не доходя до памяти, фамилия однородная «Степанов», «Сидоров», «Савельев», водруженная на броненосец слов с выделявшимися «стратегия», «фонд», «консалтинг», «и развития», и особенно «ветеранов» чего-то там, и в углу щит, украшенный плохо различимыми элементами, но с несомненным впереди танком. — В будущем году выборы, — напряженно заглядывая над подоконником, пропищал зомби, осмотрел пальцы на правой руке,