– Слушай, дежурный, ты все равно не ложишься – двинься на край, – пробурчал сумрачный молдаванин, приглядевший самое безопасное местечко у стеночки. Пыжиков пересел на край, болезненно сжав губы.
Не успели мы толком и губищи на сон раскатать, как по коридору опять покатился перецок, бодрый и летящий. Мы еле успели изобразить строй, а зазевавшийся Пыжиков вообще пошился и метнулся в шеренгу, когда «телевизор» заслонила голова гостя.
Дверь мигом распахнулась, как глаза изумленной девушки, и в камеру залетел красный и разгоряченный помначкар, за ним осторожно заглянул часовой.
– Та-ак, мля-а, хлопаны в… – выдохнул помначкар и зацепил за горло Пыжикова. – Сынок, тебе невнятно говорили, что спать нельзя, собака ты хлопаная. А?! – выкрикнул он прямо в судорожно выпученные глаза и слабо дрожащие губы Пыжикова. – Ты что-о, милый?! Служба медом показалась? Забил на все? Опух? – орал он, покрываясь блестками пота, и с каждым словом швырял Пыжикова на стену на вытянутой руке. Тот с каждым ударом все больше мяк и глубже переламывался в поясе, инстинктивно пытаясь нагнуть лицо, прикрывая глаза и болтая ненужными длинными руками.
– Егор, ему Кирсанов спать позволил, – басом пояснил часовой, выгадав паузу.
Помначкар брезгливо швырнул Пыжикова в угол, быстро выдохнул и, хрипло бросив часовому: «Прикрой дверь», шагнул на нары. Оглядев дважды слева направо сонно равнодушный в покорности строй, хмыкнул:
– Чмо, а ну запрыгнул в строй! – Когда голова Пыжикова завиднелась на фланге, помначкар даже улыбнулся: – Та-ак. Ну что, сынки, любим поспать? А? Национальность? – ткнул пальцем в крайнего.
– Узбек.
Помначкар, аккуратно занеся правую ногу, метко двинул сапогом в грудь покачнувшегося посланца Средней Азии.
– Национальность?!
– Узбек.
– Н-на! Национальность!
– Русский…
– Дальше.
– Таджик.
– И тебе. Национальность!
– Украинец, – мрачно пробурчал себе под нос моряк.
– А? Хохол, что ли? Ну, ты дыши глубже… Национальность!
– Русский, – вяло ответил я.
Моему соседу урюку повезло меньше – пытливый анализатор национального состава нашей камеры на этот раз малость промазал и угодил ему в верх живота так, что урюку срочно приспичило посидеть, и он присел с тонким, рвущимся сквозь зубы стоном.
Опросив всех, помначкар легко спрыгнул с нар и прислонился к стене, свалив на затылок пилотку.
– Та-ак, – пропел он. – Стол видим?
Столик, размером с вагонное стекло, был привинчен к полу в середине камеры.
– Р-рясь! Сир-на! Внимание, камера, строимся под столом на три счета. Раз! Два! Три!
Мы разом бросились к столу. Под ним уместилось только четыре урюка, которые после мгновенного замешательства встали на колени и уперлись головами в крышку. Остальные сгрудились на коленях и корточках рядом, теснясь в кучу и норовя засунуть и свои головы под крышку.
– Я же сказал, всем строиться под столом! – зарычал помначкар и щедро отвесил три-четыре пинка крайним. Среди лауреатов оказался и я.
– Моряк, слышь, хохол, ты туда не жмись. Лезь на крышку, мать ее так.
Моряк медленно взгромоздился на стол и, набычившись, посмотрел перед собой.
– Ты же моряк, так ведь? Вот и танцуй «Яблочко» на столе. А вы, чмошники, слышите? Качайте крышку – качку морскую изображайте. Ясно? – И сапог помначкара еще раз посетил нашу компанию. На этот раз без свидания со мной.
– Три-четыре!
Морячок забухал что-то неуверенно сверху, а мы, как на молитве, нестройно закачались под столом, изо всех сил пытаясь сотрясти его.
Помначкар сумрачно хмыкнул, а два часовых в коридоре ржали до потери пульса, даже прихлопывая в такт буханью морячка.
– Отставить!
Он еще раз быстро окинул строй пылающим взором и тихо прошипел:
– Мне сегодня скучно, я сегодня веселюся. Если кто-нибудь прикроет хоть один глаз, тот будет коротать время со мной. Вопросы?.. Кроме вас, конечно, – ощерился он в сторону Пыжикова. – Ведь вам сержант Кирсанов разрешил спать? А почему у вас подворотничок грязный, солдат? Что вы говорит-тя?
– Я… я… – выдавал Пыжиков.
– А меня не дерет, что вы говорит-тя. Пачему нечетко отвечаем? Чмо паршивое. Та-ак…
Пыжикова била дрожь, и он лишь тупо дергал веками, мелко перебирая губами, будто шептал себе слова знакомой песни, бывшей когда-то родной и близкой, а теперь ставшей чужой и ужасающей поэтому.
– Сколько… так… осталось мне до дембеля? – обернулся помначкар к строю.
– Сто тридцать восемь! – вдруг звонко выкрикнул урюк в гражданке, до этого не сказавший ни слова по-русски.
– Ага, знаешь, – довольно улыбнулся помначкар. – Так вот, чама, я сейчас выйду, а ты прокричишь через это окошко в коридор «осень» – сто тридцать восемь раз. Не дай Бог, не дай Бог, ты пропустишь хоть раз. Ты у меня языком парашу вылижешь, я тебе обещаю. Я. – Он вышел, оглушительно хлопнув дверью, и рыкнул:
– Ну!
– Осень! – крикнул Пыжиков в окошко, упершись в него лицом, прислонившись плечами к двери, чуть согнув ноги в коленях. – Осень! Осень! Осень!
Я подумал, что сейчас, наверное, часа три. Может, чуть больше. Что осталось не так много – «губа» просыпается в пять, – что надо мне что-то сказать, и что все мне до лампочки, и что у меня распластывается пауком боль в боку, когда вдыхаю, что как жаль, что я не был никогда в театре и ни разу не подарил матери цветы, а дарил только седые волосы.
– Осень! Осень! Осень!
Чужой, сдавленный голос бродил по коридору, пьяно хватаясь за стены, толкая в проржавленные двери, и отирал белоснежные потолки. Я чувствовал его, как комариный писк, имеющий ко мне отношение лишь в свете агрессивности отдельной комариной твари, а думал я, что, будь я актером, я черта с два играл бы Гамлета, этого и без театра хватает, куда ни плюнь. Я только бы и делал, что дрыгал ногами под музыку и лапал бы девок взаправду. Ведь и за это деньги платят. И вспомнил свою математичку Лидь Максимну, которая подолгу ждала, родится ли что у меня в голове в ответ на ее героические потуги, а пауза все затягивалась так, что все в классе уже забывали, о чем спросили, и я забывал, и Лидь Максимна забывала – оставалась только пауза, тенью мысли висевшая в воздухе: надо что-то сказать… А что? Отвык я говорить.
– Осень!
– Да заткнись ты, раздолбень, кому ты на хрен нужен?! – вдруг тонко, по-бабьи, крикнул курсант, безобразно сощурив глаза и задергав головой, будто хотел вытрясти из головы песочные трели сирены, истязающей его мозг. Моряк угрюмо поднял голову и опустил.
В коридоре хохотнули далекие голоса, и стало совсем тихо. Лохматый молдаванин с дефектами психики, замыкавший нашу милую компанию на левом фланге, осторожно выступил вперед и, лукаво блеснув глазами, присел на нары, вопросительно гладя на всех, преимущественно на моряка.
Было так тихо, что не слышно нашего дыхания. Будто стоял безмолвный рад зеленоватых статуй, серых и безобразных, будто рядком висели тяжелые свиные туши на аккуратных белых веревочках на балке подземного склада нашего свинарника.